Место
Шрифт:
Так лежал я и мечтал, и так встретил я рассвет того, как выразился Щусев, «исторического дня», когда должен был свершиться приговор над правой рукой тирана, Вячеславом Михайловичем Молотовым.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
На рассвете раздался звонок в дверь, и я слышал его, но настолько был погружен в свое, что лежал и слушал, как звонят в дверь, однако не только не шел сам отпирать, но даже и никого не будил. Наконец, после третьего или четвертого звонка, проснулся Щусев. Обычно он спал чутко, но в эту ночь, очевидно от усталости, ибо, как выяснилось, он весь день где-то ходил, Щусев спал крепко. Проснувшись, Щусев вскочил с пола, и я быстро прикрыл глаза, чтоб наши взгляды не встретились. Но в то же время я чутко прислушивался ко всему, что происходит в передней, и знакомый, точно из бессонницы моей голос, заставил сердце мое вновь торопливо забиться. Нет, это была не Маша, это был Коля, но с тех пор как я узнал Машу, то есть со вчерашнего вечера, Колин голос вызывал во мне сердцебиение. Голос юноши-брата до тех пор, пока он не повзрослеет, бывает весьма часто похож на голос сестры. Я торопливо встал, чтоб Коля не увидел меня на полу на ворохе старых пальто. Вообще, мне кажется, я начал его стесняться, и наши с Колей отношения, по крайней мере, с моей стороны, со вчерашнего вечера стали весьма странными, ибо Коля был теперь для меня ниточкой к Маше.
Коля, весь какой-то румяный, как выглядит человек, вставший рано утром (еще не было шести) и надышавшийся чистым рассветным воздухом, заглянул в дверь, и я улыбнулся ему раньше, чем он успел улыбнуться мне. Но в то же время в наших действиях была какая-то нервная торжественность, как у школьников в день экзаменов. Щусев разбудил Сережу и Вову. Сережа встал сразу,
Мы выпили по стакану чая (и Коля с нами за компанию), ибо есть никому не хотелось, даже Вове, парню с крепким простым организмом. Я заметил, что Щусев волновался, и это передалось остальным. Как бы ни привыкли мы к уличным дракам, дело было не совсем обычное. У Щусева даже нехорошо, по-припадочному, заблестели глаза. Что же касается моих отношений с Машей, то за ночь я исчерпал остроту, и ныне они приобрели меньшую чрезвычайность и, присутствуя во мне постоянно, в то же время позволяли мне оглядеться вокруг и действовать сообразно с обстановкой, расходуя главные силы в том направлении, какое ныне для меня особенно опасно. Разумеется, это в отсутствие Маши. Присутствие ее, конечно же, затмило бы все остальное и парализовало любые мои действия, направленные вне ее. Допускаю, что по ее желанию я мог бы даже и убить себя и изменить свои взгляды, подружиться с Орловым, и черт его знает, какую дикость я допускал в мыслях, когда думал о Маше остро, а не хронически. Но в данное, «историческое», как выразился Щусев, утро мысли мои о Маше исчерпали за ночь остроту и перешли в хроническую тоску-надежду. Правда, появление Коли с Машиным голосом снова меня возбудило, но всеобщая нервная торжественность, охватившая всех юношей (в том числе и Колю), а также припадочный блеск глаз Щусева взяли верх. И я окончательно перенес остроту свою с Маши на предстоящее дело, забыв на время о Маше так же, как на время я забыл и о себе. И в этой торжественной тишине возник вдруг момент, когда все мы были едины и принадлежали России. Да, Щусев сумел совершить чудо и искренним (он был искренним) припадочным блеском глаз своих как бы загипнотизировал нас и придал каждому из нас величие борца. И это нам, юношам периода хрущевских разоблачений, когда само даже слово «патриотизм» считалось сталинским и постыдным. В Щусеве безусловно имелись качества вождя, но судьба народа не совпала с его личной судьбой по временной фазе, и потому он ушел безвестным, не проявив себя, а лишь унавозив почву. Таких примеров немало, имя им легион. Должен также заметить, что, несмотря на свой крайний русский национализм, Щусев любил не русофилов Хомякова или Аксакова, а европейца Герцена, которого считал своим учителем и утверждал, что Герцен был фигура не европейская, а русская и уехал он из России именно потому, что не мог вблизи спокойно переносить ее страданий, а уж впоследствии его высказывания извратили. В то «историческое» утро Щусев напутствовал нас затрепанным томиком Герцена.
— Друзья мои, — сказал Щусев, когда мы окончили пить чай, — мои дорогие русские юноши (меня он тоже причислил к юношам), многие далеко идущие исторические события начинаются внешне мелко и бытово… Нас, русских, разного рода пришельцы и чужаки здесь, внутри страны и за рубежом, часто упрекают в отсутствии самобытности и в подражании (он, кажется, перескочил в мыслях. Вообще он был бледен, и это несмотря на крепкий сон и на то, что вчера он вовсе был спокоен. Такова натура вождя «улицы», умеющего сразу же возбудить себя и слушателя). Да, мы не отрицаем. Молодая нация всегда переимчива, а ведь мы, русские, молодая нация, и ваши юные лица сейчас так к месту и так вдохновляют каждого, кто устал и кто разуверился, — голос его дрогнул, — но, будучи переимчивы, мы самобытны, и запомните это, господа ицыковичи (его снова прорвало. Не знаю, употребил ли он эту фамилию как конкретный пример или как нечто усредненное). Наша самобытность, может, чужакам и непонятна, но нам с вами надо смело определить недостатки нашей нации, не для того, чтобы по-европейски смаковать, а для того, чтобы понять путь к избавлению… Но послушаем Александра Ивановича (это он о Герцене, я понял, когда он открыл потрепанный том). «Русским недоставало отнюдь не либеральных стремлений или понимания совершавшихся злоупотреблений, — прочел он, — им недоставало случая (случая — он произнес раздельно), случая, который бы дал им смелость инициативы. Подобный пример всегда необходим там, где человек не привык осуществлять свою волю, выступать открыто, полагаться на себя и чувствовать свои силы, где, напротив, он был всегда несовершеннолетним, не имел ни голоса своего, ни своего мнения. — И далее: — Пассивное недовольство слишком вошло в привычку. От деспотизма хотели избавиться, но никто не хотел взяться за дело первым». Так, дорогие мои русские юноши… Царизм никогда не был национален… На царском штандарте после подавления декабристов явилось не слово «прогресс», а открыто было провозглашено «самодержавие, православие, народность», причем, как указывал Александр Иванович (Герцен), последнее слово стояло только для проформы… Русский патриотизм был всегда лишь средством укрепить самодержавие, и народ никогда не обманывался насчет национализма Николая… «Пусть погибнет Россия, лишь бы власть осталась неограниченной и нерушимой», — вот девиз деспотизма Николая… Гораздо более опасным для судеб России оказался сталинизм, которому с помощью интеллигентов удалось обмануть народ и заставить его жить «всемирно»… Россия никогда еще не жила фактически подлинно национальной жизнью, какую она заслуживает не менее Англии, и даже когда Сталин вынужден был, хоть и с большой неохотой, спасать Россию от пролезших во все щели ловких и цепких соплеменников Кагановича, он и тогда не сказал нашему наивному и доверчивому народу правду, а обозначил эти свои вынужденные действия, с помощью которых он рассчитывал удержаться в седле, ибо тиран был хитер, как все иноплеменные тираны на Руси, обозначил всякими туманностями: космополитизм, троцкизм и так далее…
Должен заметить, что речь Щусева (а слова его вылились в подлинную речь, произносимую с припадочным блеском глаз), итак, речь эта носила чересчур специальный характер, если не для Коли и для меня, пообщавшегося уже с Фильмусом, то уж, во всяком случае, для ребят — Вовы и Сережи. Но и они слушали с вниманием и искренне, правда, Вова с оттенком некоторого туповатого любопытства, полуоткрыв рот.
— Нальем по маленькой, — вдруг предложил Щусев, он быстро расставил стаканы и достал бутылку водки, — чуть-чуть, чтоб слегка шумело, — и он действительно налил всем понемногу, точную порцию. — Когда Степан Халтурин шел убивать (он впервые позволил себе это слово крайнего толка, хоть и в примере, как бы намеком, однако я лично уже в его замысле довести все всерьез и до предела не сомневался), когда Халтурин шел убивать палача народа, они тоже выпили по четвертинке стакана смирновской водки… Имеются воспоминания… Так не нарушим же традиции русских борцов-мучеников.
Мы чокнулись и выпили. Наверное оттого, что натощак и после бессонницы, в голове у меня действительно сразу зашумело, но чувствовал я себя не расслабленно. Очевидно, Щусев точно рассчитал порцию.
— Наша организация, — сказал торжественно Щусев, — вынесла смертный приговор сталинскому соратнику номер один палачу Молотову, который много лет вместе со Сталиным душил и истязал нашу многострадальную родину… Вам, русские мои юноши, выпала великая честь… Вот он, случай, о котором писал Герцен и которого недостает, чтоб сделать нашу оппозицию национальной, каковой она была во времена декабризма… Ибо опыт истории показал, что засилье евреев и прочих нацменьшинств в оппозиции более опасно, чем засилье их в государственном официальном аппарате… Да, оппозиция должна быть русской, для того чтоб у России было будущее… Подобно тем великим сынам России, которые в девятнадцатом веке вышли на Сенатскую площадь, вы в двадцатом веке своим героическим поведением преподадите трусливо зубоскалящему
— Ура!…— одним из первых восторженно крикнул Коля (он, кажется, захмелел более других).
Сережа Чаколинский по-школьному поднял руку, прося слова.
— Говори, — обернулся к нему Щусев.
— А Молотов тоже еврей? — спросил Сережа.
— Нет, — серьезно пояснил Щусев, — но жена у него еврейка.
На первый взгляд все происходящее может показаться наивным, но должен заметить, что на эту наивность как раз и делал ставку Щусев. Ему нужно было совершить акт террора не руками опытных функционеров, а руками наивных русских юношей, дабы всколыхнуть и указать тем самым путь тысячам юношей, возбужденных хрущевскими разоблачениями. Таков был его расчет, и этот расчет начал осуществляться.
Теперь подробнее несколько слов о моем состоянии. Несмотря на выпитую водку и на некоторую митинговую восторженность после речи Щусева, я понимал, что в предстоящем деле мы со Щусевым попутчики лишь до известной черты. Я давно уже (три дня) не считал себя ниже Щусева и шел за ним лишь потому, что собственное дело создавать еще было рано. Угадать момент политического созревания и при этом не перезреть, по-моему, одна из основных (нет, не одна из основных, а фактически основная) задач в той великой дерзости, которая именуется стремлением к власти. Дело, которое намеревался осуществить Щусев, как я понял окончательно дорогой, было мне на пользу, но без крайности, которую может себе позволить лишь человек кончающий, а не начинающий. Для Щусева это дело было точкой, для меня же заглавной буквой. В обществе, где противоборство с властями выражалось анекдотами, душевной расхлябанностью и декларациями, за которое оно ухватилось с радостью после тридцати лет искреннего строгого стояния в строю, в таком обществе, еще не насладившемся безопасными и сладкими вольностями, всероссийская и всемирная пощечина воздействует на воображение, в то время как пролитая кровь влияет на нервы и даже внесет раздражение, ибо поставит это общество перед необходимостью либо действия во имя свободы, о которой они сейчас безопасно полемизируют дома, либо позорного раскаяния и даже доносительства. А ни того, ни другого общество протеста делать не хочет, и лишь человек, с обществом дела кончающий, каким является Щусев (я вспомнил о его болезни), может пойти на это. И я твердо решил участвовать в акции лишь до момента убийства, а само убийство предотвратить. С другой стороны, все эти построения были мною сделаны и для того, чтоб оправдать возникший во мне смертельный страх перед подлинной кровью. Иногда, в минуты накатывающей на меня ненависти, я воображал себе попросту реки крови и мучения своих врагов разного калибра, но я не мог видеть, если кровь текла из порезанного пальца у кого-нибудь постороннего, даже в большей степени, чем если у меня самого, и в политических драках, как только у противника начинала течь кровь, так гнев мой ослабевал и я терялся. Явление это чисто физиологическое, и я слышал, что у некоторых людей, даже жестоких, чуть ли не тиранов, существует аллергия на кровь, особенно человеческую. Дикарь, фигура близкая к природе и натуральная, не знал этого страха перед кровью, как не знают его звери или даже домашние животные и как не знали его люди древних цивилизаций. Но развитие современной цивилизации и культуры, делавшее человеческую натуру все более удаленной от природы и животного, все более нервной и утонченной, вызвало необходимость поиска бескровного убийства, главным образом удушения, утопления и сожжения, то есть методов, требующих времени, подготовки, а значит, как правило, власти и менее всего соответствующих возможностям оппозиции крайнего толка, которая вынуждена совершать свои действия торопливо, впопыхах, часто из-за угла, а в подобных условиях беспредельного опрощения убийства не обойтись без пролития крови. Оппозиция крайнего толка не имеет возможностей ни строить виселицы на площадях, ни создавать газовые камеры, ни набивать людьми баржи, предназначенные для утопления. Вот почему она вынуждена главным образом убивать с пролитием крови. И вот почему, по причине чистой физиологии, я решил Щусеву помешать в последний момент и довести все лишь до «всемирной пощечины», выгодной мне и невыгодной (согласен) Щусеву. Так думал я (разумеется, не в таких подробностях, найденных уже позднее), и исходя из этого я принял свой план. Главное в этом плане было держаться рядом со Щусевым и контролировать его действия, в то же время в решающий момент повернуть все в нужном мне направлении.
К улице Грановского, где помещался дом правительственных деятелей, мы дошли быстро. (Напоминаю, это недалеко от нашей квартиры.) Был тот час московского утра, когда дворники уже кончали уборку, но основной поток спешащих на работу граждан еще не заполнил улицы, которые были сравнительно чисты и пустынны. Именно этот момент и выбирал Молотов для прогулок, что было нам лишь на руку. У Щусева все было рассчитано и прохронометрировано, каждый отрезок улицы от угла до перекрестка, от решетки двора, у которой стояла единственная будка с охранником, до проулка, где находились зады продовольственного магазина, через которые следовало после выполнения дела уходить. Ближайшие милицейские посты находились с одной стороны метрах в пятидесяти (проспект Калинина), но на оживленном перекрестке, так что милиционер был отвлечен потоком автомашин. Второй же находился ближе, по Герцена, однако и здесь, во-первых, милиционер был занят уличным движением, а во-вторых, он находился перпендикулярно к улице Грановского, и ему сперва необходимо было добежать до угла, потом повернуть. (Все было прохронометрировано с помощью секундомера. Как я понял, Щусев с Колей много работали здесь и без меня). Правда, ранее по улице Грановского прохаживался специальный патрульный милиционер, но ныне, в связи с проводимыми Хрущевым численными сокращениями охраны и карательного аппарата в целях экономии средств, патрульный этот был упразднен. Был упразднен также и второй военизированный охранник — у входа во двор правительственного дома. Все это Щусев знал и учел в своем плане. Видно, каждая деталь была у него строго продумана. Мы еще шли, а Щусев на ходу распределял обязанности. И вот тут-то, при распределении обязанностей, и возникли первые сложности и подозрения в том, что Щусев о моих замыслах либо догадался, либо их предвидел. Он решил рядом с собой оставить Вову и Сережу, а меня убрать от себя подальше. Мне и Коле (неужели и Коле он не доверяет?) он поручил пройти и перекрыть другой конец улицы Грановского, пересекающей проспект Калинина, на тот случай, если Молотов, вырвавшись, вбежит не во двор (который Щусев, видимо, сам намеревался перекрыть), а бросится вдоль улицы, рассчитывая найти защиту у постового милиционера и вообще в более оживленном потоке пешеходов. Помимо всего прочего, это еще было и подло со стороны Щусева, ибо в тылу у нас находился опасный широкий проспект, в то время как Щусев имел сравнительно безопасный отход по проулку к подсобному дворику продовольственного магазина, а оттуда, через невысокую ограду, на тихую улицу. У меня были секунды на размышления. Вступить со Щусевым в пререкания и противоборство на глазах у молодежи, которая вся (даже Коля) верит в данное время Щусеву — и я буду выглядеть для них в лучшем случае раскольником, а в худшем — трусом. Нет, я решил подчиниться, но на ходу изменить план и действовать сообразно с обстановкой.
Щусев с Вовой и Сережей остались на углу, у ларька «Табак», мы же с Колей быстро прошли по улице Грановского и остановились там, где она пересекает проспект Калинина. И едва мы успели закончить свой проход, как Коля шепнул мне тревожно:
— Вот он… Точно по времени выходит…
Я глянул вдоль улицы. Она была тихой и пустой. Вдали маячила фигура какой-то бабки, которая шла, удаляясь от нас, но по тротуару, противоположному от правительственного дома, в конце видны были три фигуры — это Щусев с ребятами, а по тротуару, примыкающему к правительственному дому, шел в нашу сторону какой-то старик с собачкой.