Место
Шрифт:
— Слева болит, — прошептал он, — у меня, наверно, инфаркт…
Однако вызванный и вскоре приехавший врач из поликлиники ответработников измерил давление, которое оказалось крайне высоким, и заявил, что при таком давлении инфаркта не бывает, это инсульт. Слева же болело оттого, что у Алексея Ильича была сломана ключица. Жена позднее рассказывала, что Алексей Ильич упал сначала лицом вниз, ударился ключицей об стол, отчего его перевернуло в воздухе, и он упал вторично уже плашмя…
Короче говоря, после этого случая Гаврюшин надолго попал в обкомовский госпиталь закрытого типа, потом несколько месяцев провел в Кисловодске, в санатории тоже закрытого типа, и таким образом многие события последнего времени фактически
Несмотря на духоту, Гаврюшин опустил шторы. Вместе с и. о. директора Дмитриевым, нынешним главным инженером, замещавшим Гаврюшина, он начал просматривать документы и ведомости. Тут, в бумагах, было еще хуже, чем в заводском дворе… В связи с переводом завода с производства компрессоров на их ремонт расценки были крайне снижены, так что многие из квалифицированных рабочих разошлись, явилось случайное пополнение из окрестных деревень и из армии…
— Молодежи много, — говорил Дмитриев, близко пригибаясь к Гаврюшину, словно рассказывая ему современный антиправительственный анекдот.
Было в этом Дмитриеве нечто, как подумал Гаврюшин, «от современного руководителя хрущевской эпохи», нечто испуганное, оппозиционное, грешное… Лысина, короткая шея, косящий глаз… «Такой рабочий класс не поведет за собой, такой боится рабочего класса, старается его задобрить лестью… А если это не удается, пугается до смерти…» И действительно, Дмитриев сказал:
— Шпаны много на заводе… С целины которые поприезжали, те заводилы… Недавно мастера в сборочном избили… Был случай группового изнасилования кладовщицы… Судили в красном уголке общежития…
— Да что вы мне yголовщину рассказываете? — вспылил Гаврюшин. Я директор завода, а не прокурор…
И едва Гаврюшин вспылил, как сразу же почувствовал болевой напор в затылке. Прахом пошло в первый же день все многомесячное лечение в привилегированных закрытых санаториях.
— Я только в том смысле, — заспешил Дмитриев, испуганно глядя на Гаврюшина (от боли тот изменился в лице), — я в том смысле, что с кадрами туго…
— А чего ж вы набрали таких? — морщась и придавив боль в затылке ладонью, сказал Гаврюшин.
— Koго ж наберешь, сказал Дмитриев, — на такую оплату? И туг же, вновь испуганно глянув, добавил: — Вам, может, машину вызвать, Алексей Ильич?… Вижу я, худо вам…
— Вызови, — чувствуя, что боль не утихает, сказал Гаврюшин, — теперь везде одинаково хреново… Лечат,
И, видя суету Дмитриева, который не позвонил и не вызвал секретаршу, а сам лично побежал сказать ей насчет машины, Гаврюшин подумал с горечью: «Эти недорезанные хрущевские либералы всю пакость развели…»
Машина отвезла Гаврюшина домой, и он был уложен женой Любовью Николаевной в постель. Но на следующее утро рокового для себя дня встал рано и, как ему показалось, бодро. Машины он не вызвал и жену будить не стал, а съел кефиру с хлебом и решил пойти на завод полуинкогнито, чтоб все посмотреть самому… В проходной дежурил старичок Нестеренко, который знал директора много лет, чуть ли не с того момента, когда молодой Алешка Гаврюшин, старший лейтенант, имеющий ранение, начинал свою карьеру хозяйственника.
— Наше вам, — сказал Нестеренко, улыбаясь беззубыми деснами и прикладывая ладонь к козырьку форменной фуражки военизированной охраны.
В прежние прочные времена Гаврюшин, пожалуй, в ответ поздоровался бы со стариком за руку, но ныне он подумал, что это может быть воспринято как его приспособление к «либерализму». И потому он лишь сухо кивнул Нестеренко, проходя внутрь.
Несмотря на ранний час, строительная неразбериха была в разгаре. (Совнархоз спустил паровозоремонтному жесткий срок, и к концу квартала тот уже должен был принять первые паровозы.) И тут-то Гаврюшин заметил, что бульдозер ломает подъездные пути далеко за границей, отведенной паровозоремонтному. Подъездные пути эти служили для вывоза готовой продукции, и снос их означал окончательный паралич даже того остатка компрессорного завода, который еще существовал. Почувствовав разом вчерашнюю боль в затылке, Гаврюшин бросился к бульдозеру.
— Ты что ж делаешь, сукин сын! — крикнул он.
— Отстань, — высунулся из бульдозера улыбающийся парень. (Он, кажется, был пьян, судя по улыбке.)
Боль в затылке стала уже сверлящей. Гаврюшин бросился к проходной и крикнул Нестеренко, указывая в сторону бульдозера
— Давай предупредительный выстрел… Не подчинится — стреляй в этого саботажника.
— Как так, — замялся Нестеренко, — как же так, Алексей Ильич, надо бы милицию вызвать…
— Эх, либералы, — выдавил из себя Гаврюшин и с силой вырвал винтовку из рук оторопевшего старика, — пока милицию вызовешь, он нам все подъездные пути своротит… А ну, слазь! — крикнул Гаврюшин бульдозеристу, умело передернув затвор.
К тому времени на шум явилось уже много лиц, главным образом молодых, так что образовалось уже нечто вроде толпы, правда еще не очень густой, но уже подчиняющейся законам массы, то есть где каждое слово и каждое движение носило уже не самостоятельный, а общий и публичный смысл… Послышались выкрики:
— А ты ему за простой заплатишь?
— Между собой толкуйте, а к рабочему претензий не имейте…
— Молчать! — затрясся Гаврюшин. — Сопляки… Распустили вас… Вы б в войну у меня поработали…
В это время бульдозерист, действия которого тоже стали публичны, разогнал бульдозер и зацепил ножом шпалы. Они заскрипели, скособочились, выперли наружу, а рельсы изогнулись. И тогда Гаврюшин выстрелил… Выстрелил он в воздух, и мгновенно, как бы пришибленный выстрелом, шум вокруг стих. Это был первый выстрел начавшегося позднее подлинного сражения, которое продолжалось четверо суток и в которое с обеих сторон были втянуты тысячи людей… Но никто вокруг, ни сам Гаврюшин, которому оставалось жить всего каких-нибудь десять — пятнадцать минут и который стал первой жертвой этого сражения, никто в момент выстрела о том, конечно, не догадывался… Более того, выстрел и наступившая после него шоковая тишина (бульдозериста как ветром сдуло из кабины), выстрел и тишина придали Гаврюшину какую-то душевную твердость прежних лет, он словно бы помолодел в то мгновение и крикнул высоким, митинговым голосом, голосом сталинского периода: