Место
Шрифт:
— Я думаю, хватит нам выслушивать этот маниакальный бред, — сказал следователь в штатском, мельком глянув на подполковника и переведя взгляд на Орлова, — говорите по существу… Кем вы были посланы, какие ставили задачи, какие связи?…
— Мне кажется, — перебил подполковник, — что ничего путного сейчас мы от него не добьемся. Но мы умеем ждать, Орлов. Вы успокойтесь и трезво подумайте о своем положении. Идите…
Орлова и его неопознанного спутника увели.
— Пришлите потом ко мне, — сказал подполковник следователю в штатском и, обернувшись к Мотылину, добавил:
— Дело идет на лад. Кое в каких районах, конечно, еще хаос, но в общем обошлись без вызова внутренних войск. К вечеру, думаю, все утихнет.
— Доложите мне вечером обстановку, — сказал Мотылин. — Я буду в горисполкоме на чрезвычайном заседании.
— Слушаюсь, — по-военному ответил подполковник.
Мотылин вышел. Подполковник, подождав минуту-другую, мне кажется,
— Вы, наверно, голодны, — сказал он мне. — Вас надо накормить и устроить.
— А когда назад? — спросил я.
— Назад? — удивился следователь. — Отдохните здесь. У нас лучшие условия, чем в районе.
Я не мог сказать ему, что там меня ждет оставленная с чужим человеком Маша, и потому я сказал:
— У меня командировка туда.
— Это мы уладим, — сказал следователь. — Кстати, мне сообщили, что вас там едва не задушили в камере… Вас что, подсаживали?
— Нет, случайно в неразберихе меня задержали и поместили туда, — ответил я, — в камеру к Щусеву.
— Ну и ну, — вздохнул следователь и глянул, словно ища во мне союзника: — Полный беспорядок.
Следователь этот был человек молодой, примерно моих лет, но я не знал, то ли он личность внутренне оппозиционная, то ли испытывает меня. Поэтому, отведя глаза и глядя вниз, на пол, не отвечая, я взял записку коменданту общежития и вышел.
Общежитие помещалось тут же, во дворе управления, и было почти пустым. (Все сотрудники находились на осадном положении с тех пор, как вчера подняты были по боевой тревоге.) В столовой при общежитии тоже было пусто, и я почти в одиночестве съел хоть и непритязательный, но калорийный и добротно приготовленный обед. (Борщ с салом, две большие котлеты с кашей и деревянную кружку вкусного изюмного кваса.) Кроме меня, в столовой был один лишь какой-то майор, да и тот не обедал, а пил пиво. После обеда комендант направил меня в чистую двухкоечную комнату, недоступную мечту мою в бытность гонимым жильцом Жилстроя. Ах, как это было давно и как будто не со мной, или со мной, но в иной, потусторонней жизни, за пределами яви, во сне… Сон навалился на меня и сейчас, едва я коснулся пахнущей свежей стиркой наволочки и утонул в мягкой подушке. Что-то мне снилось, но что, не могу вспомнить. Спал я долго и прочно, то есть сразу отрешившись от всего нынешнего, не просыпаясь и, пожалуй, не ворочаясь, ибо мне кажется, что проснулся в той же позе, что и лег. Проснулся я перед рассветом. (Значит, спал остаток дня и всю ночь). Первоначально мне показалось, что проснулся я от боли в шее. Действительно, там, где меня душили вчера за шею, болело, может, от неудачной позы во сне, затронувшей опять помятые чужими пальцами мышцы… Я сел на койке, массируя больные места, и едва окончательно избавился от сна, как понял, что разбудила меня не боль в шее, во всяком случае, не только боль в шее… На улице стреляли…
Теперь вновь надо отвлечься от прямых моих впечатлений и коснуться того, что тогда мне было неизвестно. (Впоследствии я участвовал в составлении общего отчета о событиях, в котором помимо меня участвовало множество людей, и потому мне удалось кое-что разузнать об общей картине.)
Вечером состоялось чрезвычайное заседание исполкома, на котором обсуждался размер причиненного мятежом ущерба и меры по восстановлению в городе нормальной жизни, причем принятые, главным образом, самостоятельно и, что особенно важно, без вмешательства центра. Кстати, разговаривая по прямому проводу, по вертушке, Мотылин убедился, что в центре хоть и встревожены, но не представляют себе истинных масштабов происходящих событий, то есть истинные масштабы удалось утопить в общем потоке конкретных цифр и сообщений. Это был стиль Мотылина: никаких общих мест, и благодаря этому стилю ему весьма часто удавалось конкретными частными фактами затушевать общую картину. Кажется, это удалось и сейчас, отчего Мотылин даже взбодрился и подумал, что все может еще миновать и он усидит. К концу заседания в исполком, как и уславливались, явился подполковник. Нынешнее почтительное и исполнительное поведение подполковника (уж у этих-то нюх точный), отличающееся от внутреннего неодобрения и противоборства, которое прочитал в нем Мотылин во время утреннего доклада, также подсказывало, что его, Мотылина, положение упрочняется. Возможно даже, этот хитрец подполковник знает о нем то, что сам Мотылин еще не знает. (Ведь у них своя прямая связь с Москвой.) Возможно, ему известно о мерах, принятых высокими друзьями-покровителями в Москве в пользу его, Мотылина, о мерах, которые даже самому Мотылину еще не известны, либо просто о каких-либо больших в масштабе страны изменениях в пользу Мотылина. (Были слухи, что один из покровителей Мотылина,
Мотылин с подполковником прошли в небольшую комнатку недалеко от зала заседаний, причем Мотылин уселся за стол (хоть и дрянной дешевенький письменный стол какого-то мелкого исполкомовского чиновника). А подполковник остановился посреди комнаты в качестве докладывающего.
— Садитесь, — сказал ему Мотылин и указал на стул, — слушаю вас… (Прежний областной начальник КГБ, с которым Мотылин был на «ты» и давно сработался, недавно оказался переведен, несмотря на все протесты Мотылина. Замена его новым работником задерживалась, и подполковник с некоторых пор исполнял обязанности начальника управления.)
Спокойствие повсеместно восстановлено, товарищ Мотылин, начал подполковник, принимаются меры к выявлению зачинщиков. Нами организована оперативная группа в помощь районному отделению, ибо… (он назвал город, куда у меня была командировка) также коснулась провокация… Кстати, помимо прошлых экземпляров прокламаций мне доставлена уже совершенно иная разновидность, — подполковник достал из портфеля несколько прокламаций и подал их Мотылину.
Это были прокламации Русского национального общества имени Троицкого, от меня полученные. (Теперь считалось, не отнятые, а полученные.) Мотылин взял прокламацию и принялся читать. Ее поповский стиль особенно раздражал его, а слова «Русское милосердие несколько веков назад приняло под свою защиту гонимое и обездоленное еврейское племя…» он даже подчеркнул карандашом. В этой фразе было нечто неприятно ассоциирующееся с его взаимоотношениями, вернее, какие взаимоотношения, скорей просто его отношениями к покойному директору Химмаша Гаврюшину… Или Лейбовичу… Кто его знает… Жили мы в политически сложное время. Но раньше хоть не было этой путаницы. До марта 53-го. В одном тот мерзавец Орлов прав. Как же, Терентия Васильевича сын. Не раз встречались на партконференциях. Какое несчастье для отца. Неужели этот мерзавец не понимает, что портит личное дело отца? В наше коллегиальное время мы, старые работники, и так не в чести.
Мысли его вновь начали становиться все более угнетенными. Задумавшись, он оглядел кабинет, в котором находился: дешевый стол, перекидной календарь в пластмассовом оформлении, единственный телефон, громоздкий и старого типа, портрет Хрущева в тощей рамке, из тех правительственных портретов, которые вешают обычно в школьных коридорах… В таких кабинетах неплохо начинать молодежи, когда из первичной организации попадаешь по выдвижению в номенклатуру. Но попасть сюда в летах, да еще обратным ходом и единым махом… Нет, уж лучше на пенсию… И, несмотря на то, что ныне Мотылин оказался в этом низовом кабинете по бытовой случайности и по своей же воле, просто потому, что он находился неподалеку от конференц-зала и этот ключ первым попался в руки служителю исполкома (впрочем, вокруг конференц-зала все кабинеты были низовые, а начальство располагалось этажом выше, в тиши и безлюдье), так вот, несмотря на все это, Мотылин ощутил некое предзнаменование в сидении за неудобным письменным столом низового ранга. Этот круговорот мыслей и ощущений странным образом соединился в нем с глупой прокламацией «о гонимом еврейском племени» и делом Гаврюшина-Лейбовича… И тут же, когда Мотылин, подогреваемый всеми этими внутренними мыслями, «созрел», подполковник, который, кажется, уловил его состояние, как опытный кулинар улавливает готовность пищи, подполковник сказал:
— Я лично допросил Орлова. Он утверждает, что в распоряжении их организации «Русская боль»… Помните, у Есенина, — усмехнулся подполковник, прерывая на полуслове начатую мысль, и неожиданно прочел:
Черная, потом пропахшая выть!
Как мне тебя не ласкать, не любить?
Выйду на озеро в синюю гать,
К сердцу вечерняя льнет благодать…
Оловом светится лужная голь…
Грустная песня, ты — русская боль…
Так вот, организация этих неорганизованных, расхлябанных, глупых идеалистов называется «Русская боль».
— Хорошие стихи, — сказал Мотылин и тут же с тревогой почувствовал, что говорит он уже не сам по себе, а подчиняясь ходу мыслей и мягкому, но настойчивому давлению подполковника.
— Вы откуда родом, Игнатий Андреевич? — совсем уж неожиданно спросил секретаря обкома подполковник.
Этот вопрос и это обращение по имени-отчеству носили, несмотря на задушевность и вежливость по форме, явно вызывающий и фамильярный характер. Мотылин понимал, что нужно немедленно одернуть подполковника и вернуть его к положению человека докладывающего и исполняющего обязанности, причем вернуть в резкой форме выговора. Но вместо этого по ему же самому непонятным причинам Мотылин ответил: