Место
Шрифт:
— Что такое? — опомнившись от звона в ушах, по инерции крикнула знаменитость. — Вы ответите…
Человек в вышитой рубахе ударил второй раз, на этот раз слева, тем не менее сильней. (Возмо-жно, он был левша.) Брызнула кровь из губ и носа. И тут же человек в вышитой рубахе ударил в третий раз, опять справа, хоть этого и не требовалось, ибо знаменитости более не существовало. Совершенно другой человек стоял во дворе, окруженный конвоем, человек, сразу же научившийся повиноваться и не задавать вопросов. Третьим ударом с головы бывшей знаменитости было сбито французское кепи, и, не поднимая его, она вошла в подъезд вслед за избившим ее человеком и в сопровождении двух доставивших ее, вошла, чтоб исчезнуть с общественного горизонта на семь лет, из коих лишь два первых были особенно трудными: с распухшими ногами и приступами не привыкшего к грубой пище желудка. К тому ж в лагере с ней произошла трагичная, хоть и нередкая для звериного быта режимных лагерей
Впрочем, повторяю, журналист слишком уж в дурных был с ней отношениях в последнее время, а люди этой среды в общественной борьбе часто прибегают друг против друга к средствам, острота которых покажется невозможной для тех, кто не знает их поближе. Но если вернуться к лагерной жизни знаменитости, то длилась она не более двух лет, это уже не домысел, а факт. В дальнейшем произошло вмешательство некой личности, весьма высокой, судя по результату, и пребывающей инкогнито, поскольку бывшая знаменитость, а позднее страдалец, был выпущен из концлагеря, но направлен на вольное поселение, где работал пять лет фотографом в тепле и срав-нительной сытости. Такова одна из многочисленных историй, разыгравшихся в этом дворе и о которой я узнал позднее.
Тем не менее когда я сам, в полном неведении о творившихся здесь ужасах, очутился за внут-ренней стороной античных ворот, то невольная дрожь пробежала по моему телу, и я постарался держаться подальше от моего недруга, лейтенанта Пестрикова, и поближе к подполковнику Степа-ну Степановичу, который, кстати, мне ободряюще улыбнулся. Мы вошли в один из подьездов, где у нас вторично проверили документы. (У меня уже была временная книжечка из картона голубого цвета.)
— Нам сюда, — скачал Степан Степанович, слегка придержав меня за руку и указав в конец коридора.
Подойдя к одной из дверей, он постучал и, услышав голос, приглашавший войти, открыл дверь, пропуская меня вперед. В комнате за письменным столом сидел длинноносый полковник-блондин. В длинноносых блондинах вообще есть нечто опасное, я таких людей встречал в жизни раза два, и всегда это были люди, мне не желавшие добра. Помню, в школе. в пятом классе, был мальчик по фамилии Петрук. Петрук Федя. Так, едва увидев меня (он был из новеньких, из воен-ных детей, кочевавших вслед за отцами из гарнизона в гарнизон), едва увидев, он начал сколачи-вать против меня в классе партию, и ему удалось восстановить против меня даже прежних моих друзей. Этот Петрук был именно блондин с длинным носом… Отвлекшись невольно в мыслях, я не расслышал того, что сказал полковник, и поэтому ему пришлось повторить громче (только поэто-му), но окрик его тем не менее меня напугал. Он предложил мне сесть, я уселся и тут же заметил, что подполковник Степан Степанович вышел из кабинета. Вышел осторожно и незаметно, оче-видно, в тот момент, когда я отвлекся в мыслях относительно внешности допрашивавшего меня полковника. А в том, что будет не беседа, а допрос, я убедился весьма скоро. В углу кабинета сидел человек в штатском, которого я не заметил первоначально, и вел протокол. Впрочем, вопросы были менее трудными, чем я предполагал, судя по обстановке и внешности допрашивающего, да и задавал он их скорей строго, чем зло. Дело касалось опять Щусева, моего с ним знакомства, моего участия в подпольной антисоветской организации. (Так было сформулировано.) Я отвечал в подробностях, так что протоколирующий в штатском даже несколько раз останавливал меня, ибо не успевал записывать. И вдруг, неожиданно, полковник задал мне вопрос: был ли меж нами разговор о желании сформировать правительство и возглавить Россию после свержения советской власти? Я растерялся. Мне бы ответить, что это ребячество и глупость. (Так ныне я и в действите-льности воспринимал мою идею.) Но от растерянности я сказал, что подобного разговора не было. Не стану вдаваться в детали, скажу лишь, что пережил несколько тяжелых минут, совершенно запутался и замолк безнадежно, глядя на одну из ножек письменного стола. Но тут полковник вновь изменил стиль допроса и, как бы задавая наводящие вопросы проваливающемуся студенту, начал меня расспрашивать о взаимоотношениях Щусева с журналистом. Тем самым он как бы опускал опасную проблему. Я воспрянул духом и опять начал излагать в подробностях. Полковник слушал меня внимательно, не перебивая, а когда я кончил, спросил:
— Что вам известно о заграничных связях Щусева?
Я ответил, что ничего не известно.
— Ну, хорошо, — сказал полковник, — пойдемте.
Он встал, и мы вместе вышли в коридор, где на диванчике неподалеку нас ждал Степан Степанович. Они обменялись
Мы сели в лифт и, несмотря на то что находились на первом этаже, поехали вниз, проехав достаточно далеко (вернее, глубоко) и выйдя под каменистые, гулкие своды подвала. Состояние мое опять стало напряженное и тревожное, и я подумал, что окончательно изнемог бы, если бы несколько минут эмоционально не передохнул, пока в коридоре полковник и Степан Степанович шутили и улыбались. Подвал этот был расположенной в самом центре Москвы тюрьмой, это я понял после того, как, миновав часовых, мы вошли в небольшую камеру, в которой почему-то остро пахло больницей и лекарствами. Это было нечто вроде тюремного больничного изолятора, и на койке кто-то лежал, укрытый до подбородка одеялом. При виде незнакомого тяжелобольного у меня невольно возникает чувство отвращения прежде, чем жалости. Существо, лежавшее на койке, было полумертво, это стало мне ясно сразу и без всяких медицинских знаний. Я даже сперва подумал, что это вообще труп, но оно пошевелило восковой высохшей рукой, и я понял, что в нем еще теплится жизнь, но жизнь уже нечистая, разлагающаяся, с дурным запахом. Каково же было мне, когда это существо вдруг подняло голову и улыбнулось. Улыбка прекрасна только на живом лице. Лицу же трупа она придает некий циничный характер. Гоша, сказал труп (а иначе и не назо-вешь, он был брит, и кожа его была какого-то голубоватого оттенка), — Гоша, я рад тебе…
Это был Щусев, я узнал его, лишь только он заговорил, причем добро и искренне, точно никогда не пытался задушить меня в тюремной камере как доносителя.
— Гоша, — говорил Щусев, опираясь на локоть и, видно, затрачивая серьезные усилия при этом, Гоша, завидую я тебе… Иногда мне тоже хочется петь, танцевать, жизнь кажется прекрас-ной… Каждому человеку хочется сделать что-нибудь хорошее (он явно был не в себе, хоть и узнал меня), временами же все в мрачном свете, продолжал он, — нет сил двигаться и думать… Гоша, коммунисты и евреи насилуют нашу мать-Россию, здесь он закашлялся, локоть его подвернулся, и он упал на серую тюремную подушку.
Человек в медицинском халате быстро подошел к Щусеву и, вытащив его руку (обтянутую кожей кость), сделал укол. Степан Степанович и полковник все это время стояли молча и лишь цепко наблюдали. Потом полковник кивнул сержанту, и в камеру ввели нового арестанта в наруч-никах. Этого я узнал сразу, несмотря на сильно изменившиеся черты лица и тюремную худобу. Это был Орлов. Он огляделся, скользнул по мне взглядом, но главное внимание свое сосредоточил на Щусеве, уже пришедшем в себя.
— Что, — сказал Орлов насмешливо, — что, стукач, не помогла тебе твоя жидовская лавочка… Она же тебя и гробит…
— Сталинский холуй, — крикнул ему Щусев.
— Русский народ с нами! — крикнул Орлов. — А ты, сволочь, подохнешь сегодня или завтра… Вместе с твоим жидовским КГБ…
И тут добрейший Степан Степанович размахнулся и сильно ударил Орлова в нос. (Между прочим, при мне Орлова били уже второй раз.) Когда удар приходится не в челюсть или висок, а в нос, то человек сознания не теряет, но испытывает сильную боль. Вот почему удар в нос весьма часто применялся при недозволенных приемах следствия, и, очевидно, выведенный из равновесия словами и наглостями Орлова, Степан Степанович не стерпел и этот прием применил. Орлов застонал от боли и пошатнулся, а затем вновь выкрикнул, плюясь кровью (зубы у него выбиты не были, но кровь потоком хлынула из ноздрей и залила губы, попадая в рот, вот почему создалось впечатление, что зубы выбиты), итак, плюясь кровью, он крикнул:
— Чекист Дзержинский — польский жид, это нами установлено… Вот оно, ваше семя… Ох и будем мы вас жечь и вешать, хоть и через сто лет…
— Уведите его, — сказал полковник.
Сержант дернул Орлова за наручники и выволок его из камеры. Щусев же лежал, запрокинув голову, и трупный облик окончательно проступил на нем, заслонив те крупицы живого, что еще теплились минуту-другую назад. Тем не менее он был жив, ибо дышал, правда, порывисто и с присвистом.
Я так и не понял, зачем меня сюда приводили и зачем сюда привели Орлова. Очевидно, что-то было задумано, но не исполнилось. Более того, судя по угрюмому виду Степана Степановича, задум этот был как раз его и, возможно, полковник с самого начала ставил этот задум под сомне-ние, а Степан Степанович настаивал. Во всяком случае я так предполагаю, ибо полковник после случившегося выглядел намного спокойнее Степана Степановича. Степан Степанович же имел вид до того раздосадованный, что самообладание на мгновение вторично покинуло его (первый раз, когда он ударил Орлова), самообладание покинуло его, и он пробормотал, когда мы вошли в лифт: