Место
Шрифт:
— Вот Гоша пришел, — сказала Рита Михайловна Маше как-то заискивающе, как говорят с дорогим для тебя, но больным человеком, от которого находишься в зависимости вследствие его болезни, во всем стараешься ему угодить, — я ж тебе говорила, что Гоша свой человек и обид не помнит.
Это уже была глупость, очевидно, вызванная чрезмерным волнением Риты Михайловны. Я сразу же заметил, что она волнуется о том, как пройдет моя встреча с Машей, а значит, придает этой встрече серьезное значение. У меня же было состояние двойственное. Едва я заметил, что Маша сильно подурнела, как волнение мое исчезло. (Напоминаю, влюбляюсь я только в очень красивых женщин, что также является следствием моей ущемленности и чрезмерных мечтаний.) Но, с другой стороны, я заметил по выражению Машиных глаз, что я ей тоже не интересен (вернее, по-прежнему не интересен), и это распаляло мое самолюбие.
— Садитесь, — сказала мне Маша. (Даже и голос ее изменился, стал более мужским, что ли, и не волновал
Я сел с противоположного конца, так что нас разделяла длина стола. Рита Михайловна уселась посредине между нами и, бросив взгляд на Машу (крайне тревожный), сказала:
— Терпеть не могу Москву ранней весной. Обычно мы всей семьей выезжаем на юг или на дачу, но вот Машина болезнь…
— Оставь, мама, — грубо перебила ее Маша. — Во-первых, я не больна, а беременна, и всякий элементарно грамотный в этом смысле мужчина легко подобное может понять.
Я не понял и осознал, что Маша беременна, лишь когда она это сказала. Впрочем, Маша, оче-видно, сообразила, что я не понял, и в ее высказывании об элементарно грамотном мужчине была не только грубость по отношению к матери, но и язвительный укол в мой адрес. Вообще в Маше совершенно уже оформилась циничная озлобленность на жизнь, личность ее в короткий срок пере-строилась окончательно. Очень может быть, что отныне она весьма цинично и просто смотрит на половые отношения с мужчиной и насмехается над святостью любви.
Нечто похожее на ревность шевельнулось во мне, тем более что от слов своих, произнесенных с нездоровым волнением, Маша раскраснелась и разом похорошела, да и увядание ее, пожалуй, весьма относительно, временно и было преувеличено мной в первое мгновение.
— Затягивать наше деловое свидание не будем, — между тем продолжала Маша, — вам делает-ся деловое предложение жениться на мне… Чтоб замять грех…
— Маша, — вскрикнула Рита Михайловна.
— Замолчи, — негромко произнесла, но остро глянула на мать Маша, так что та сразу осек-лась. — Итак, — продолжала Маша, повернувшись ко мне, — я согласилась не сразу, но, поразмыс-лив, все-таки согласилась… Отец ребенка неизвестен даже и мне… Изнасиловали меня трое… Но среди них был голубоглазый и самый пожилой… Мужичок… Может, это и от него…
— Маша, — чуть ли не прошептала Рита Михайловна, — за что ты издеваешься надо мной?…
Явилась Клава. (Она все время заглядывала в дверной проем.) Клава подняла Риту Михайлов-ну, и та, опираясь на ее плечо, пошла, волоча ноги, из комнаты.
— Я б таких детей на улицу повыгоняла, — сказала Клава, не глядя на Машу, но громко.
— Ах, оставь, — прошептала Рита Михайловна.
Они скрылись, и слышно было, как в соседней комнате Клава помогает хозяйке лечь на тахту. Мы с Машей остались вдвоем сидеть за столом.
— Подумайте, — сказала Маша, переждав минуту-другую, — я вас не люблю, но буду к вам относиться плохо только в том случае, если вы захотите сблизиться со мной. Если же вы поймете свое положение, я буду по отношению к вам нейтральна, а временами даже и приветлива. Квартира у нас большая, имеется дача, да и отец мой по-прежнему человек весьма состоятельный, так что все условия у нас есть для того, чтоб друг другу не мешать… Вы же юноша бездомный и, насколько я понимаю, сирота. Так что если наплевать на эмоции и призвать на помощь разум, вам стоит риск-нуть. (Здесь меня, тридцатилетнего, особенно царапнуло слово «юноша».) Ваши черносотенные антисемитские взгляды, — продолжала Маша, — вы почти что опровергли своим разрывом со Щусевым, чего нельзя сказать о моем несчастном брате… Кстати, о Коле… Вас он ненавидит, и, не скрою, очень сильно, но он теперь с нами не живет… Он отрекся от родителей и живет в рабочем общежитии… Так что и здесь вы можете быть спокойны… Что же касается моего отца, то вы с ним сговоритесь и, возможно, даже полюбите друг друга… Напрасно мама отправила его сегодня на дачу, он бы вам не помешал… Ну вот и все… А теперь уходите и подумайте над сделанным вам предложением.
Я встал и вышел. Меня никто не провожал. Я слышал, как в соседней комнате плакала и стона-ла Рита Михайловна и как домработница Клава звенела какими-то склянками. Некоторое время я провозился с многочисленными запорами, но в конце концов отпер их и захлопнул дверь с твердым намерением никогда более не переступать этого порога. Однако, когда к вечеру позвонила Рита Михайловна и говорила со мной так, словно ничего не произошло, я отвечал ей спокойно. (Разго-вор вращался вокруг каких-то бытовых пустяков.)
А через неделю мой брак с Машей уже был оформлен по всем правилам. Вскоре я жил уже в одной из комнат большой столичной квартиры журналиста, спал на широкой, обтянутой китайским шелком тахте и ел на обед маринованную телятину или сазана, фаршированного орехами. По край-ней мере месяца полтора после нашего с Машей брака я жену свою так и не видел. (Она уехала в какой-то подмосковный санаторий закрытого типа.) Честно говоря, меня это даже радовало. Жур-налист тоже не показывался. Коля же, согласно Машиному заявлению, вообще порвал с родителя-ми. Жили мы втроем с Ритой Михайловной
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Рита Михайловна крайне дорожила мной по вполне понятным причинам, у меня складывалось впечатление, что даже подчиняла мне ритм и распорядок в семье. Завтракали теперь в семье ранее прежнего, и Клава, которая во всем подчинялась с охотой Рите Михайловне и была ее надежным другом и правой рукой, вставала на рассвете, чтоб приготовить что-либо вкусное и горячее. Обеда-ли после моего приезда со службы. Кроме того, Рита Михайловна передала мне ключ от кабинета журналиста, так что я теперь составлял недельные отчеты в управление Госбезопасности, сидя за широким старинным рабочим столом журналиста. О Коле при мне ни разу не упоминалось, но однажды совершенно случайно я заметил, как Рита Михайловна и Клава на кухне собирали в плете-ную корзину передачу. Здесь были разные дорогие и вкусные вещи: балык, копченые колбасы, баночки с красной и черной икрой, коробки дорогого печенья и конфет. Заметив меня, они всполо-шились, растерялись, и потом Рита Михайловна крайне ненатурально сообщила мне о некой подру-ге детства, находящейся в бедственном положении, «ибо двое детей, муж алкоголик…». Ситуация получалась глупая и нелепая. Рита Михайловна знала, что Коля ненавидит меня, и потому она боялась, что я буду возражать против помощи ему, которую он, кстати, как выяснилось, всячески отвергал, и потому приходилось подсовывать передачу через подставных лиц. Я же сам еще не мог разобраться и привыкнуть к моему положению в этом доме, хоть практически оно меня устраивало вполне и нравилось. Рита Михайловна оказалась меж двух огней: меж своими детьми и мной. Коля меня ненавидел, Маша меня третировала. Но я был нужен Рите Михайловне, чтоб покрыть грех дочери, которая, несмотря на требование Риты Михайловны, отказалась избавиться от ребенка, ибо «когда же еще представится возможность родить от разбойника, а не от литератора или главбуха».
В общем, как известно, противоборство в этом доме существовало давно, еще с того момента, как несколько лет назад журналист вовлек своих детей в активную политическую жизнь, в резуль-тате чего они первоначально увлеклись его оппозиционными идеями, а затем, что характерно для молодости, переросли их. Но ныне это противоборство видоизменилось в смысле расстановки борющихся сил вследствие, во-первых, новых обстоятельств, а во-вторых, полного выхода журна-листа «в тираж». То есть человек этот окончательно был подавлен развитием событий, и у меня складывалось впечатление, что Рита Михайловна его иногда била. Во всяком случае, раз я, тоже, конечно, случайно, наблюдал, как даже и не Рита Михайловна, а ее тень, домработница Клава, взяла хозяина дома довольно крепко за руку, увела его из кухни, где он зачем-то (не знаю зачем) вертелся и мешал, и, усадив его за стол, как ребенка, поставила перед ним стакан простокваши, которую он туг же начал есть. Тем не менее в кругах официальных и вообще в массе, знакомой с ним лишь по книгам, он по-прежнему «звучал», и я помню, как несколько раз Рита Михайловна и Клава наряжали его подобно манекену, цепляли к его пиджаку орденские планки и медали госпре-мий, после чего Рита Михайловна везла его в то или иное серьезное учреждение, где он сидел во время заседаний в президиуме. Я не хочу сказать, что журналист отныне был полностью пассивен, как раз наоборот, подобное свое положение в семье и вообще подобное отношение к жизни он сам же и вывел в результате раздумий и анализа. На лице его подолгу оставалась та циничная, но доб-рая и задумчивая, хоть моментами и не без сатиры, улыбка, которую я впервые увидел у него после пощечины в студенческом клубе. (По-моему, это была одна из последних, если не последняя пощечина политического характера, которая ему досталась, ибо то выступление на студенческом диспуте было, пожалуй, последним общественным актом журналиста.) Первая наша встреча в этих, новых для меня, условиях и в новом моем положении произошла следующим образом.