Место
Шрифт:
— Жилы бы вам перерезать, — говорил я, дрожа от ненависти, словно в лихорадке, — морда жирная, на чужой крови разжирел…
— Ладно, — сказал мне примирительно кто-то в очереди, — не надо нервничать, — и он пропустил меня вперед.
Все стоящие впереди меня расступились, как бы сторонясь меня. Кассирша осторожно как-то назвала сумму и мягко положила мне на поднос сдачу. Усевшись, я стал есть, и первый приступ раздражения, по обыкновению особенно сильный, постепенно рассосался, но осталась досада не на суть, а на пластику поведения: на дрожащие руки, на захлебывающийся голос и т. д. В этом было недостаточно силы и соответствия моему новому положению. Поэтому, в качестве компенсации, доказывающей, что я не уязвлен и всю эту шушеру презираю, я прибег к кривой, несколько циничной улыбке, с которой и отобедал… Но перед уходом, проходя мимо, я все-таки сильно толкнул столик, за которым сидел мой одутловатый
— Ишь хулиган, — злобно крикнула она, — бандит… В милицию захотел…
— Не надо, Егоровна, — сказала женщина иного, полуинтеллигентного вида, в чистом халате, наверное, заведующая столовой, явившаяся на скандал, — пусть его… Пусть идет…
Повторяю, время тогда было странное, путаное, и лишь представители низов находили в себе силы противиться нелепым завихрениям Хрущева, пытающегося, как казалось, уравнять в правах и развязать инициативу элементов, устраненных Сталиным из созданного им при под-держке масс сильного ясного общества с простой структурой, понятной даже малограмотному.
Конец первой части
Часть вторая
Замечая же, как званые выбирали
первые места, сказал им притчу: когда
будешь позван кем на брак, не садись
на первое место, чтоб не случился кто
из званых им почетнее тебя, и звавший
тебя и его подошед не сказал бы
тебе: «уступи ему место»; и тогда со
стыдом должен будешь занять
последнее место.
Евангелие от Луки. 14, 7-9
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На Мало— Подвальную я явился в половине восьмого, рассчитав, что к тому времени Бительмахер успеет не только прийти с работы, но и пообедать.
Бительмахер был человек на грани старости, с редкими, как-то клочьями, кустиками, волосами на голове, с морщинистым лицом, вообще вида крайне неопрятного, но с глазами не то чтобы умными, скорее добрыми и к себе располагающими. Жена его Ольга Николаевна была совершенно седа, с землистым лицом и чем-то похожа на мать покойного Илиодора. Она лежала одетая на кровати поверх одеяла, укрытая до пояса шерстяным платком.
— Извините, — протягивая мне холодную ладонь, сказала она, — я нездорова и вынуждена лежать.
— У меня был товарищ, комкор Цвибышев, — сказал Бительмахер жене, — это его сын… Я вами интересовался, — сказал он, повернувшись ко мне, — очень обрадовался, когда мне сегодня позвонил Михайлов… Хотите есть?
— Нет, — поспешно ответил я.
Сладковатый запах мертвечины господствовал в комнате. Именно ощутив его, я вспомнил о матери Илиодора, то есть о том, что Ольга Николаевна на нее похожа, а не наоборот — подумав о похожести, ощутил запах. Но мать Илиодора да и вся та компания была мне неприятна, и запах этот мог быть результатом личного отвращения. Здесь же, у товарища отца, человека, к которому я сразу же почувствовал симпатию, он существовал вопреки моим намерениям подружиться с этими людьми, и душевному расположению к ним мешала невольная физическая брезгливость.
Мне приходилось жить в неопрятных холостяцких общежитиях среди запахов мужских потных тел, питающихся грубой пищей, однако при всем при том там было ощущение плотского мужского здоровья, прущего наружу, мускулистого, выставляющего груди из рубашек и теннисок, современного, рядом с которым не стыдно, а порой даже и пикантно показаться перед глазами красивых женщин. Здесь же был, как мне казалось, замкнутый мир, который мог мне стать приятным после того, как я привыкну к нему, но с которым, тем не менее, следует показываться порознь в местах красивых, то есть светских (пляжи, центральные улицы, включая смежные с ними бульвары, стадион, театры). Кстати, я дважды был в оперетте и один раз в драматическом, разумеется, один, но беспрерывно в антрактах разыгрывал перед публикой, которая не обращала на меня внимания, представление, будто меня ждет женщина. В курительной комнате я торопливо посматривал на часы, в буфете суетился, в фойе не прогуливался, а шел торопливым шагом, заглядывая в лица чинно гуляющих зрителей, словно ища потерянную знакомую… Парадокс времени состоял в том, что именно из рук этого мира теней я должен был получить блага и права, открывающие мне доступ в иное, красивое общество… Таков был сумбур мыслей в первые минуты знакомства.
Я с Бительмахером успел обменяться лишь двумя-тремя фразами, когда раздался явно условный звонок дважды через короткий
— Бруно, сказала Ольга Николаевна, — но хотя бы он пришел без Платона…
Вошли двое. Один был тяжелый телом и движениями, голубоглазый альбинос, второй очень худой и маленького роста, очевидно, тот самый Платон, поскольку Ольга Николаевна поздоровалась с ним холодно.
— Как здоровье? — спросил Ольгу Николаевну альбинос, протягивая ей кулек с какими-то сластями.
— Лучше, — сказала Ольга Николаевна, — кстати, я знала, что у меня подозревают рак, но меня успокаивало, что если бы это был рак, я бы давно умерла. Знаете, как давно у меня плохо с грудью, еще в Польскую войну во время отступления я на ходу садилась в теплушку и ударилась грудью о железную скобу.
Меня то успокаивает, — сказал Бительмахер, — что они все-таки Ольге сделали операцию, при злокачественной опухоли груди они операцию не делают, а дают всякие порошки для отвода глаз.
Нам, реабилитированным, рак не страшен, — сказал худой, — медициной доказано, что элемент шизофрении в организме исключает рак.
— Вы, как всегда, неудачно каламбурите, Платон Алексеевич, — сказала Ольга Николаевна.
— Это, Моисей, — обернулся Платон к Бительмахеру, — это по поводу нашего вчерашнего разговора о разнице между излечением и исцелением… Я, например, неизлечимо болен и знаю об этом, никакое лечение мне не поможет, но я не умру, пока сам того не захочу, ибо помимо излечения есть и исцеление, то есть мифологическое излечение…
Я слушал с интересом. Я человек физически слабый из-за многолетней материально скудной жизни и именно поэтому физическую слабость чрезвычайно презираю. Но едва этот карлик (он был почти карликом) начал говорить, как я ощутил в нем привлекательную силу, словно говорил он обо мне и для меня и делал понятным для меня мое собственное, сокровенное, но недодуманное до конца.
— Необходимо, — говорил Платон, — создать вокруг больного миф, объясняющий миф, приводящий мир в порядок и успокаивающий душевное смятение… То же и с обществом. Все сильные личности действовали подобным образом.
— Политический фрейдизм, — слишком быстро для своего неповоротливого вида сказал альбинос, — вернее, помесь Фрейда с Троцким.
Начался шум, все говорили сразу.
Интересно, что я до сих пор сидел, не представленный вновь вошедшим. Не то чтобы Бительмахер не делал этого по рассеянности. Просто, и я это понимал, он не находил промежутка, так плотна была словесная перепалка. А в дальнейшем он и сам в нее втянулся как-то самозабвенно. Вообще должен сказать, что в то странное время, когда глава правительства Хрущев, благодаря железной сталинской структуре, доставшейся ему в наследство, сосредоточил административную, но не нравственную, что важно, власть в своих руках, вел тяжелую борьбу с любимым и святым для народа трупом, который, лежа в центре Москвы в Мавзолее рядом с основателем государства Лениным, молчаливым загробным величием отвечал на попытки толстого нефотогеничного человека возбудить в народе гнев разоблачением неких земных злодеяний покойного, в то странное время тяжелого противоборства живого с мертвецом общественная жизнь ушла из мест официальных и сосредоточилась в салонах тех лет, то есть в компаниях… Причем в компаниях весьма разноликих и часто идейно противоборствующих друг другу… Способность к созданию разного рода идейных компаний, как правило, свойственна именно лицам, от народной массы оторвавшимся. Народ же либо по-пушкински опасно безмолвствовал, либо попадал под воздействие идейных слухов и анекдотов, из которых он отбирал то, что ему близко, то есть противоборство официальности, в чем бы она ни выражалась, но главным образом противоборство разоблачениям сталинской деятельности. Я долгое время в силу материальной убогости моей жизни был оторван от общественных ветров, тем не менее за короткий сравнительно срок мне удалось побывать в совершенно разноликих компаниях. Всюду собирались люди, казалось бы, в основном близкие друг другу, но всюду же была ожесточенная сшибка мнений, рождавшая версии, а уж версии эти, в свою очередь, попадали в гущу народа в виде всевозможных слухов и анекдотов. Такой резкий поворот от твердой идейной однородности и формирования идеалов в одном централизованном месте, откуда они спускались вниз в строго плановом порядке, такой поворот, конечно, не мог не оказать воздействия, но оказал не то воздействие, на которое надеялся Хрущев. Недоверие и неуважение народа начало распространяться не на канувшего в вечность мертвого вождя, а на ныне здравствующих руководителей, как местных, так и вышестоящих, вплоть до самого верха. Эта опасная для такой страны, как Россия, тенденция имела, однако, весьма сильный стихийный тормоз — то, что сам народ побаивался и не любил своего же неуважения к руководству и искал путей от этого неуважения избавиться…