Метафизическое кабаре
Шрифт:
— Почему Вольфганг ест салат и не трогает мяса? — покончив с бифштексом, Беба заинтересовалась аппетитом своих гостей.
Студенту не удалось прикрыть салатом истекающей кровью котлеты, нагота которой зияла из-под зеленых листиков.
— Вегетарианцы вегетируют, — предостерег Гиги. — А вы знаете, что наша пища при жизни влияет на нашу жизнь после смерти? — он хищно положил себе на тарелку порцию салата. — Мой дядя из Америки умер пять лет назад. — Гиги запил салат пивом. — Потом умерла его вторая жена. Для нее раскопали могилу и нашли там распавшийся гроб дяди и его нетронутое червями тело. Агенты из похоронного бюро сказали, что сейчас все больше покойников не разлагается, потому что в пище слишком много консервантов. Вместо того чтобы распадаться в прах, трупы консервируются, как маринады. Скоро всех придется сжигать, иначе
Нинетта каждый день месила тесто для пиццы и макарон. Она была красива, молчалива и набожна. Американка явилась в их маленькую квартирку, чтобы умереть — или покончить с собой из ревности, это мне не совсем понятно. Перед смертью она вынудила дядю обещать, что ее тело оставят лежать на единственном столе посреди комнаты. Дядя сдержал слово, ведь последняя воля умирающего свята, не выполнить ее — значит накликать несчастье. Более того, нарушить данное слово для сицилийца — бесчестье.
В американке не было ни грамма жира, она очень быстро высохла и рассыпалась. Нинетта каждый день вытирала пыль, тряпкой собирала со стола останки первой дядиной жены. Дядя с Нинеттой были бедны, но счастливы. У них был только один этот стол, а на нем американка, распадающаяся из мести. Американка мстила, распадаясь в пыль и прах, потому что была современной и неверующей, иначе она являлась бы в дядин дом в виде призрака. Дядя с Нинеттой были католиками и потому не боялись неверующей американки на столе. Через два года во время генеральной уборки перед Пасхой Нинетта высыпала полный совок американкиных останков в мешок с мусором. Дочиста вытерла стол.
— Почему американка распалась, а дядя законсервировался? — Вольфганг раздумывал над повестью Гиги о страсти, смерти и любви.
— Это довоенная история. Дядя женился на американке в начале двадцатых, тогда не было консервантов. Умер он недавно, у него было время наесться химикатов.
Джонатан пил кофе и грыз кошерный шоколад, принесенный в промасленной бумаге. Удовольствие от сладкого заменяло ему радость беседы. Беба нервно ощипывала цветы в волосах. Тоска по воображаемому мужчине перестала быть печалью, заметной только в ее голубых глазах. Квартира Бебы, устланная бархатом и коврами, наполненная безделушками, тоже становилась все грустнее. Некогда блестевшие ткани и фарфор покрылись пылью. Фотографии выступлений в Кабаре, развешанные в гостиной, были окутаны слоем печали, губы Бебы перестали улыбаться, торчавшие прежде клиторы опали. Патология, струящаяся от ее расставленных ног, тоже казалась ностальгической.
Гиги, не обращая внимания на глубину рассуждений Вольфганга, говорящего о мифологических путешествиях по иным мирам, исправлял его ошибки во французском.
— Говорят не «послесмерть»* говорят «жизнь после смерти». И кончай с этими кошмарными историями про Ад, Чистилище и Страшный Суд. Я уверен, в итоге не важно будет, воровал ли X и прелюбодействовал ли У. Не будет никаких дантовских сцен с толпой персонажей. Спасены будут только охра, зеленый, индийский розовый, никто и ничто более. Точка.
— Бабушка мне говорила, когда я была маленькой девочкой, — вспомнилось Бебе, — что воскреснут все, кроме лентяев, которым не захочется встать к утренней мессе.
Вольфганг поцеловал ладонь Бебы.
— Вы всегда правы.
— А можно избежать смерти? — спросила Беба у взиравших на нее с мольбой глаз Вольфганга.
— Конечно, нужно рано умереть. — Джонатан доел шоколад и рассматривал свои позолоченные часы. — А для нас уже поздно, пора прощаться.
*
Вольфганг записал куплет. Почему он сочиняет дурацкие песенки, почему перестает думать только о Бебе и занимается текстами для итальянской певицы? Я скатываюсь все ниже и ниже — ниже искусства. Достаточно того, что я знаю телефон
Вишневский обладал даром нарекать, хайдеггеровским умением с помощью слова вызывать предмет или сущность. Пастырь бытия — так можно было назвать его, когда в последние дни жизни, разрываясь от боли в скрученных кишках, он говорил о звуках, вырывающихся из распухшего живота: «Вздохи оскорбленной материи». Вишневский тосковал по городу Бытом, вспоминал польскую невесту. Когда он был уже очень болен, то целыми днями лежал в кровати у раскрытого окна. Однажды в комнату залетела божья коровка. Он посадил ее на ладонь, говоря, что это польский жучок, потому что его невеста целовала божьих коровок и посылала на небо принести ей хлеба. «Польский жучок ползком продвигается в сторону патриотизма», — охарактеризовал он божью коровку, замирающую среди облаков газа, вздымавшихся над его кроватью.
Дорогой мой Вишневский, где ты теперь? Где я теперь? Где Джонатан? Ну, этот, наверное, в своем еврейском квартале.
В лавке на rue Vieille du Temple Джонатан продавал битую птицу. С перекладины над прилавком свисали ощипанные шеи гусей и уток. Куриные гузки являли собой недвусмысленное приглашение к бульону.
— Тебя огорчает, что пожатие руки Бебы, ее поцелуй при прощании ослабили твое чувство, что в идеальный образ любви вкралось что-то вроде разочарования? — Джонатан оперся о медную кассу. Вольфганг прерывал свои излияния, когда в магазин входили клиенты и указывали на курицу или гуся. Джонатан снимал птицу с крючка, расправлял ей крылья, пощипывал голубоватую кожицу, нюхал, причмокивая от удовольствия, взвешивал. Заворачивал птицу в бумагу, бросал в скрежетавшую кассу деньги и прощался с клиентами, расхваливая их рассудительность в выборе и птицы, и его лавки.
— Вольфганг, прикосновение к Бебе вызвало у тебя желание бежать. В вашей культуре физический контакт, пусть всего лишь прикосновение, является чем-то низменным. Не спорь, западная цивилизация происходит от древних греков — Аристотеля, Платона. Платон выдумал платоническую любовь, Аристотель в Никомахейской этикеписал, что чувство осязания для нас позорно, то есть — для вас, потому что на самом деле любовь — это прозрение, инициация, революция, а не позор. Ты ради собственной пользы должен переоценить ценности этой цивилизации: или грех, стыд, разочарование, а потом отчаяние от несбывшейся любви, или полнота переживания, искусство и Беба вне добра и зла. У тебя нет другого выхода. При том состоянии сознания, отягощенного грузом цивилизации, в котором ты находишься, ты не можешь отдаться исключительно переживанию любви. Цивилизация — это бубнящая ложь, любовь — молчаливая истина. Ты или разрушишь свою любовь, пытаясь найти ей место в своем цивилизованном мире ханжества, или разрушишь свой рассудок, чтобы принять чувство. Ты только прикоснулся к Бебе, своему идеалу, своей любви, и уже почувствовал, что запятнал ее этим миром. Отсюда желание покарать себя бегством, стыдом.
— Значит, Беба, только Беба* и искусство — или спокойное существование.
— Беба находится вне контекста, хотя и выступает в Метафизическом кабаре. Ее искусство нарушает эстетические каноны западной цивилизации, но выживет именно оно, а не искусство, признанное Западом. Эта цивилизация уже гибнет. То есть тебе особенно нечего терять. Цивилизации рушатся не потому, что погибают люди, а потому, что гибнет их трактовка. Лучшее подтверждение — ты приходишь ко мне, религиозному еврею, с просьбой объяснить тебе твои чувства и опасения.