Метаморфозы
Шрифт:
– Небось! У меня кишки не иностранные - как у некоторых. Сдюжат.
В скоропалительном уничтожении нечастых, впрочем, посылок участвовал он на равных, иначе мы и сами бы до них не дотронулись. Но с первого раза и наперед оговорился:
– Ладно, робята, - за мной не заржавеет.
И очень обрадовался, когда сам однажды получил из дому гостинец: два бруска соленого сала и несколько здоровых, с кулак, головок чесноку.
– Пируем!
– довольно объявил он, разворачивая холстинку. Хотя в тот же вечер написал родителям, чтобы ничего ему больше не присылали: не помрет. При этом веско, как у него получалось,
...Со второго курса я ушел, убедившись, что политехника - при самом широком диапазоне этого понятия - из меня не получится. В довершение, к гордости моей и, возможно же, на беду, к тому времени в газетах напечатали несколько моих стихотворений, что окончательно укрепило решение. Вернулся домой, поступил в редакцию городской газеты, познал обманчивую, краткосрочную сладость сегодня написанного, завтра напечатанного, а послезавтра никому уже не нужного слова твоего, и - потом была жизнь, была война, война кончилась, замелькали, как спицы велосипеда, годы, да все заметнее - под уклон.
И совсем недавно, через тридцать с лишним лет получил по весьма приблизительному, сымпровизированному адресу письмо от кандидата технических наук Джонни Мариусовича Торелли, проживающего в Москве по улице Черняховского. "Обнаружил тебя по портрету в книжке, - крупным, стремительным почерком писал он.
– Опознал сразу: ты и тогда носил очки, ги тогда у тебя были залысины. Теперь в слове "залысины" снял две первые буквы и опять получился ты... Будешь в Москве - непременно объявись, непременно встретимся. Надеюсь, ты не позабыл нашу голубятню с безыдейными амурами, неимущего Графа и могущественного Аспирина? Мы с ним, кстати, до сих пор не можем понять, как ты улизнул от нас без клички..."
Первый раз я позвонил Джонни месяц назад, - приятный женский голос ответил, что муж в командировке, вернется днями. Препятствие укрепило желание: нынче с утра пораньше позвонил снова, на звонок отозвался сам Джонни Мариусович. Сначала посыпались междометия и восклицания, потом выяснилось, что кандидат наук опаздывает на службу, после чего и последовало четкое категорическое предписание: сидеть вечером в гостинице и терпеливо ждать.
Человека, который стремительно вошел в номер и, сдернув кожаную перчатку, так же стремительно выкинул навстречу руку, я узнал потому, что ждал его, и, совершенно определенно, безучастно прошел бы мимо, встреться он на улице. Даже не оттого, что изменился, постарел, как все мы; не оттою, что был солидно одет - серого каракуля, с козырьком шапка, серое же, с меховым воротником пальто, - он и в студенчестве следил за одеждой потщательней, чем мы. Не узнал бы прежде всего из-за холеной бородки и небольших, пробритых над губой усов, также ухоженных и немного пижонских что ли. Бородка и усы были светлые, и поэтому его импортно-угольные брови и горячие блестящие глаза казались еще чернее.
– Здравствуй, здравствуй, удачливый дезертир от науки!
– голосом прежнего Джонни сказал этот солидный респектабельный человек, и тридцатилетний прогал сразу исчез, и темпераментная скороговорка, все переиначивая, заставляла двигаться, переодеваться, спешить.
– План меняется. Соотнесся с Семеном: велено в девятнадцать ноль-ноль явиться к нему. Есть повод собрать студенческий мальчишник. Супруга его с дочерью у тещи.
Моя драгоценная половина
Ускоренный и не очень последовательный взаимообмен информацией происходил в черной "Волге", пока мы ехали по улице Горького и Ленинградскому шоссе. Начался же он сразу, едва вышИи из вестибюля гостиницы и направились к машине.
– Относительно экипажа на мой счет не заблуждайся, - оживленно балагурил Джонни.
– Не собственный и даже не персональный. Принадлежит нашему НИИ, раскатывают на нем замдиректора и тетя Паша - курьер. В экстренных случаях вымаливает и наш брат, научный сотрудник. Семен предлагал свою - я отверг: самолюбие взыграло!
– А у Семена - персональная?
– пошутил я.
– Господи, ну конечно!
– удивляясь моей наивности, подтвердил Джонни. Семен, брат, - фигура! Говоря обобщенно, не над одним нашим НИИ шефствует. А я в НИИ - винтик, ведущий одного какого-то направления. Семен!..
Семен, милый ты мой, на третьем курсе первым по институту сталинским стипендиатом стал! И меня, как я ни отбивался, на свое повышенное довольствие поставил.
Нет, Джонни не разыгрывал, говорил он серьезно, с гордостью за товарища, - я ошеломленно спросил:
– Но ведь ты же - кандидат наук?
– А он - доктор наук!
– окончательно прихлопнул меня Джонни. И еще профессор вдобавок, кроме всего прочего, майорам и полковникам лекции в академии читает.
Осваивая обрушенные на меня сведения, я только головой мотал; машинально отметив, что поток машин притормозил-придержал нас у Елисеевского гастронома, спохватился:
– Может, выпрыгнуть - прихватить чего-нибудь?
– Хочешь, чтобы нас с лестницы спустили?
– иронически вопросом на вопрос отозвался Джонни.
– Он и это может. Семен все может!..
Мелькнул новый пристрой дома "Известий", остался слева за мостом Белорусский вокзал, а я все пытался разобраться, понять, чем же и почему поразил меня рассказ Джонни?
– сам он, подавшись вперед, негромко договаривался о чем-то с шофером. Только ли тем поразил, что Семен стал ученым, что у него высокие степени и звания?.. Конечно, в какой-то мере и этим - непросто, зная лишь исходные условия задачи и совершенно минуя долгое, сложное решение, сразу осмыслить конечный результат-ответ. Но больше все-таки не этим: за прожитые полвека был я свидетелем метаморфоз и подиковиннее, с такой амплитудой взлетов и падений, что диву давался!
Нет, меня всегда занимало и занимает, как это мы, люди, сплошь и рядом, если еще не всегда, ошибаемся в оценке ближнего - принимая подчас мишуру за суть, аплодируя пустобреху на трибуне и не понимая, что сидящий рядом молчун и есть созидатель; что колокольный звон - не сам колокол, что, наконец, с треском-блеском взлетевший фейерверк - не тот огонь, который варит сталь и согревает путника в дороге. В молодости, вероятно, ошибаемся по врожденной юношеской близорукости, когда в фокусе полагают прежде всего самого себя, что, в общем-то, естественно и проходяще; в старости - все меряя собственной, устоявшейся и жесткой меркой и мрачновато торжествуя, что под нее почти ничего не подходит. Исключение, по-моему, составляют разве что провидцы и дети: