Мицкевич
Шрифт:
Следуя этому учению, так же поступали с родней и поклонники Товянского, но зато они считали его гласом божиим и хозяином всего, чем они сами обладали. Они звали его мэтром и пророком, стоящим превыше Христа и даже выше Наполеона. А он, не щадя себя, жил на их средства, пока не получил наследства после кончины отца своего».
Товянский, хитрец, отлично умеющий навязывать свою волю, всячески стремился использовать талант Ваньковича в своих целях. Ванькович написал в Минске миниатюрный портрет Строганова, минского губернатора. Во время писания этой миниатюры ученик мэтра Анджея пришел к убеждению, что губернатор, как человек прогрессивных взглядов, явно способен к «стремлению ввысь». Живописец поделился этими соображениями
Теперь Ванькович, который вместе с Гуттом прибыл в Париж вслед за Товянским, читает под своим образом Остробрамской Пречистой Девы надпись: «О боже, поспеши ко спасению нашему». В храме находятся несколько поляков, учеников Товянского. Мэтр водит живописца по храму и шепотом изъясняет ему значение надписей:
— Пренаисвятейшая королева короны польской понравилась себе в этой старомодной заброшенной часовне в самом неприглядном парижском квартале. Итак, в чудесном образе виленском, остробрамском ко спасению народа своего поспешает… Обвиняли меня, что копию выдаю за оригинал. Это неправда.
— Неправда? — удивляется Ванькович, который не совсем понимает, в чем дело. — Здесь такая сырость в часовне, — говорит Ванькович, — боюсь, как бы она не повредила образу.
— Да это ведь не оригинал, — отвечает Товянский, иронически взглянув из-под очков на живописца, у которого в этот миг не слишком смышленое выражение лица.
Товянский приехал в Париж в момент, когда во Франции недовольство общественным и политическим строем выливалось в формы, далекие от рационализма Сен-Симона или Фурье. Появились ворожеи и пророки, предсказывающие скорое падение орлеанизма, возвещающие близость чуда.
Ганно и Вентра провозгласили несколько сходные с учением Товянского мистические теории. Это красноречиво свидетельствовало о трудном положении, в котором находилась Франция, и предвещало скорое падение существовавших доселе правительств.
Апокалипсис порождается неуверенностью в завтрашнем дне, тревогой, чувством бессилия, когда отказывают иные средства.
Мицкевич зорко следил за этим мистическим движением и, хотя часто не соглашался с развитием идей, тем не менее сочувствовал французскому суеверию, — он, который так презирал разум Франции!
Когда он ознакомился с сочиненьицем Грюо де ла Барра «Соломон Премудрый, сын Давидов, его возрождение в земной юдоли и божественное откровение», его порадовало сходство некоторых мыслей де ла Барра с провозглашенной Товянским теорией земного покаяния душ и мессианизма Израиля. Кафедру свою в Коллеж де Франс Мицкевич превращает в амвон, с которого в необычайно пламенных словах провозглашает истины новой религии. Дамы, склонные к экзальтации, взирают на профессора очами, полными преклонения и восторга. Некоторые плачут.
Мицкевич
Маленький сынишка что-то пролепетал ему о каком-то необыкновенном ребячьем событии, и вот Мицкевич со слезами на глазах говорит: «О, как мне больно, что разум лишил меня этого детского восприятия! О, если бы я мог так чувствовать, как он!»
Товянисты объединились в так называемое «Коло», состоящее из семидесяти человек. «Коло» это разделялось на семерки. Каждая семерка выбирала главенствующего. У них была своя хоругвь, на которой мерцал «Эссе Хомо», написанный Ваньковичем по Гвидо Рени. На медалях «Дела» выбит был рисунок, изображающий Пресвятую Деву с опущенными к земле лучистыми руками. Тем временем лекции в Коллеж де Франс шли своим чередом, но только они приобрели теперь оттенок явно лирический. Экзальтация одних слушателей еще более возросла, другие же просто перестали посещать лекции. Профессор все более явно превращался в священнослужителя, кафедра, за которой он стоял, порою возведя очи горе, становилась амвоном. Эта выразительная голова в ореоле пышных седых волос напоминала головы святых и пророков. Но все понимали, что если с этой кафедры вещает святой — то святой ересиарх, еретик, из речей которого так и вздымались языки пламени; слушатели понимали также, что в ином столетии он, седовласый еретик, непременно сгорел бы в этом пламени…
У правительства Луи Филиппа была превосходно осведомленная тайная полиция. Тайная полиция эта весьма интересовалась лекциями о славянских литературах, и на каждой лекции, смешавшись с толпой слушателей, сидел шпик, которого, однако, без труда мог распознать наметанный глаз.
Профессор не собирался прекратить проповедь основ учения Товянского — славянская литература до поры до времени служила ему просто ширмой. Как еретики былых времен, он хотел бить впрямую — в Луи Филиппа. Мицкевич верил в мощь аргументов, верил, что потрясет короля-буржуа. Решение обратиться к королю зародилось, впрочем, в беспокойной голове мэтра Анджея. Товянский, несмотря на частые разочарования, еще не отказался от подобных методов. В Мицкевиче он обрел покорного ученика.
В день тезоименитства короля Луи Филиппа, 1 мая, Адам Мицкевич и Анджей Товянский отправились в Тюильри. Им удалось проникнуть в салон, откуда вызывали гостей на аудиенцию. Королевские гвардейцы в роскошных мундирах и с каменными лицами уже при входе во дворец с головы до пят оглядели подозрительных пришельцев. Посетители эти были чем-то неприятны придворной челяди, — это были типичные провинциалы и чужаки.
Блещущий звездами и перепоясанный шарфом шамбеллан смерил надменным и оскорбительным взглядом потертый фрак польского поэта и длинно-полый, с высоким воротником старомодный сюртук пророка.
— Вы приглашены королем?
На этом визит был окончен. Гвардейцы издевательскими взглядами провожали выходящих из дворца пилигримов.
Менее болезненно прошло вручение «ноты» некоронованному королю польской эмиграции. Князь Адам Чарторыйский прочел «ноту», поскольку под меморандумом стояла подпись Мицкевича, к которому он питал личное уважение, покачал головой и отдал письмо секретарю, небрежно бросив: «Ад акта». (К делу.)
В конце июня 1842 года Мицкевич перебрался на лето в Сен-Жермен.