Мифологии
Шрифт:
На протяжении всей своей литературной деятельности Барт упорно искал пути для прорыва сквозь «доксу» к реальности — начиная с «нулевой степени письма» в своей одноименной первой книге (1953) и кончая противопоставлением «студиума» и «пунктума» в последней книге «Камера люцида» (1980), где «пунктум», разительно «несистемный» элемент реальности на фотографии, как бы «прокалывает» собой гладкую поверхность знаково освоенного, включенного в «доксу» «студиума». В пору, когда писались «Мифологии», он иногда даже готов был брать на себя роль простодушного зрителя в духе Вольтера или Толстого, не умеющего, а вернее не желающего понимать условно-«фигуральных» (то есть коннотативных) смыслов культуры. В 1955 году, полемизируя с Альбером Камю по поводу его романа «Чума», Барт неодобрительно высказывался о притчевой структуре этой книги, где сопротивление фашизму изображается в «фигуральной» форме борьбы с эпидемией
…я же, — отвечает критик, — верю в него; или по крайней мере (ибо само слово «реализм» имеет тяжкую наследственность) я верю в искусство буквальное, где чума — всего лишь чума, а Сопротивление — это Сопротивление во всей своей полноте [32] .
«Объективная литература», «Буквальная литература» — таковы заголовки программных статей, которые Барт в те же годы (1954–1955) писал о первых романах Алена Роб-Грийе; реалистического освоения «поверхности» мира, а не только его глубинных «типов и сущностей», он требовал в статье «Новые проблемы реализма» (1956) [33] . В этом смысле надо понимать и похвалы «буквальности», рассеянные в тексте «Мифологий»:
32
Roland Barthes. Œuvres complètes, t. 1, p. 479.
33
Roland Barthes. Œuvres complètes, 1.1, p. 550. Подобная идея может толковаться не только в реалистическом духе. Как писала о Барте Сьюзен Зонтаг, таков «один из главных тезисов эстета: поверхность столь же показательна, как и глубина». — Susan Sontag. L'écriture même. A propos de Barthes. Paris, 1982, p. 47.
…буквальность позволяет избавить поэтическую метафору от искусственности, показать ее как разительную истину, отвоеванную у тошнотворной непрерывности языка.
высшей формой художественной выразительности оказывается стремление к буквальности, то есть в конечном счете к своего рода алгебре.
Этим же объясняется и интерес Барта (сравнительно мало отразившийся в его непосредственной деятельности литературного критика) к «регрессивной семиологической системе» современной французской поэзии, которая «пытается вернуться к дознаковому, пресемиологическому состоянию языка […] дойти не до смысла слов, но до смысла самих вещей». За всеми этими формулами стоит одно стремление — хотя бы в узкой экспериментальной сфере художественного творчества, поступков, совершаемых не в реальном, а лишь в знаковом пространстве, преодолеть удушливую сплошную толщу метаязыка. Одним из таких способов может оказаться и описание мифов — как отдельных, эстетически оформленных объектов, выделенных из «тошнотворной непрерывности».
И все же при всей своей враждебности к метаязыку Барт не может не признать за ним одну объективную заслугу: в нем вещи социализируются, обретают общественную значимость.
Значит, мифом может быть все? Да, я считаю так, ибо наш мир бесконечно суггестивен. Любой предмет этого мира может из замкнуто-немого существования перейти в речевое состояние, открыться для усвоения обществом…
Именно потому, что метаязык универсален, он, отнимая у вещи ее первозданную интимность, включает ее зато в бесконечную цепь искусственных отношений и трансформаций, делает ее многоликой и подвижной.
На уровне субстанциальных мотивов в «Мифологиях» можно найти любопытный вещественный аналог такого универсального метаязыка — это пластмасса. Она дважды анализируется в практических мифологиях и получает существенно разную оценку. В «Игрушках» Барт характеризует ее с видимым отвращением как «материал грубый на вид и одновременно стерильно-гигиеничный, в котором угасает приятная мягкость прикосновения к человеческой руке», — ему противопоставляется ностальгическое воспоминание о деревянных игрушках былых времен; но совсем иным оказывается образ того же вещества в очерке «Пластмасса» — это
…не столько вещество, сколько сама идея его бесконечных трансформаций […] [пластмасса] насквозь пропитана нашей удивленностью чудом […] причем это изумление — радостное, ибо числом трансформаций человек меряет собственное могущество, и, следя за превращениями пластмассы,
Итак, подвижность и трансформация вещей покупаются ценой утраты их первозданной «невинности», подведения всех предметов под общий знаменатель искусственного, как бы условного материала-эквивалента.
Как известно, в социальной жизни имеется другой, гораздо более древний условный и универсальный эквивалент всех вещей — это деньги. В «Мифологиях» Барт непосредственно обращается к теме денег лишь в связи с критикой мелкобуржуазного сознания, сводящего все проблемы к грубо количественному подсчету:
…Мелкая буржуазия тщеславится тем, что избегает качественных ценностей, противопоставляя процессам преобразования статику уравнений (око за око, причина — следствие, товар — деньги, копейка есть копейка и т. д.).
Между тем бартовская семиология, и прежде всего теория вторичных знаковых систем («мифов»), глубоко связана с политэкономической проблематикой.
Сама по себе идея сопоставить семиотику и лингвистику с политической экономией принадлежит еще основателю европейской семиотики Фердинанду де Соссюру:
…В лингвистике, как и в политической экономии, мы сталкиваемся с понятием значимости. В политической экономии ее именуют ценностью. В обеих науках речь идет о системе эквивалентностей между вещами различной природы: в политической экономии — между трудом и заработной платой, в лингвистике — между означаемым и означающим [34] .
34
Фердинанд де Соссюр. Труды по языкознанию. М., 1977, с. 112–113. Процитированный пассаж позволяет, между прочим, понять трудность перевода слова valeur, довольно часто используемого Бартом. Оставаясь в узких рамках семиотики, его естественно выразить (как до сих пор обычно и делали) лингвистическим термином «значимость»; однако если учесть его политэкономический аспект, отмеченный еще Соссюром, то уместным может оказаться и перевод «стоимость» или «ценность». В настоящем издании принят, как правило, последний вариант, позволяющий передать также еще и третий семантический слой понятия — «ницшеанскую смысловую нагрузку, которой все больше и больше наделяет его Барт» (Philippe Roger. Roland Barthes, roman, p. 84–85).
Соссюр никак не разработал свое замечание; это сделал Барт в «Мифологиях», в двух центральных главках их заключительной части — «Форма и понятие» и «Значение». Собственно говоря, именно его анализ как раз и объясняет, почему соссюровская догадка о родстве лингвистики и политэкономии так и
осталась неразвитой. Уже высказывалась мысль о том, что «формулировка знаменитых дихотомий, по существу антиномий, противоречий языковой деятельности (язык — речь, синхрония — диахрония и т. д.), осуществленная Соссюром на склоне его жизни, не обошлась без воздействия Гегеля» [35] . Однако, как ни странно, диалектика, несомненно заложенная в языковой теории Соссюра, менее всего проявилась в центральном ее понятии — понятии знака. Два компонента классического лингвистического знака — означающее и означаемое, единица звукового представления и единица смысла — остаются у Соссюра хоть и тесно связанными, но взаимно непроницаемыми. Это объекты принципиально разнородные (Соссюр прямо говорит о «системе эквивалентностей между вещами различной природы»), они не могут проникать, переходить друг в друга. При всей конститутивной двойственности своего устройства соссюровский знак остается внутренне неподвижным.
35
А. А. Холодович. Фердинанд де Соссюр. Жизнь и труды // В кн.: Ф. де Соссюр. Труды по языкознанию, с. 652.
Иное дело— вторичный, «метаязыковой» знак-миф, конструируемый Бартом. В нем имеет место не жесткая смычка означающего и означаемого, но непрестанный взаимопереход двух ипостасей одного и того же объекта— «смысла» и «формы». (Кажется, одна лишь «тяжкая наследственность» слова помешала Барту открыто воспользоваться здесь классической дихотомией содержания и формы.)
Означающее в мифе предстает в двойственном виде, будучи одновременно смыслом и формой, с одной стороны, полным, с другой — пустым.