Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Михаил Иванович Глинка
Шрифт:

Я не буду рассматривать каждый из них в отдельности и укажу только на «Еврейскую песнь» (для трагедии Кукольника «Князь Холмский») и на «Прощальную песнь». Создавая первую из них, Глинка, конечно, полагал, что подает здесь первый пример гармонизации восточной; но, вместо того, ведомый инстинктом своего гения, неведомо для самого себя, он вошел смелою и твердою стопою в царство средневековых тонов и, как некогда Бетховен в произведениях последнего, совершеннейшего своего периода, показал возможность и способ употребления гаммы и гармонии средневековой, в чередовании с гаммою и гармониею, выработавшимися в Европе в течение трех последних веков. В наше время, после всего поприща, пройденного музыкою, навряд ли ей возможно будет когда-либо отказаться от гаммы и системы трех последних столетий, какова бы ни была эта гамма и система. Так много великих произведений создано на основании их, что тем самым навсегда упрочено ее место в музыкальном искусстве, и потому задача будущих музыкантов должна состоять не в том, чтобы вытеснить систему новую и заменить ее старою, но ввести в область музыки древнюю, забытую, заброшенную систему средневековую и соединить ее былые средства, колорит и силу с средствами, красками и силою новой системы. Так поступал в своих последних произведениях Бетховен, так точно поступал и Шопен, а наконец, и Глинка. Но Бетховен употребил эти новосозданные формы только для своих колоссальных задач церковной и симфонической музыки (2-я месса, 9-я симфония) или для выражения искреннейших излияний своего лиризма, своей собственной субъективности (последние сонаты и квартеты); Шопену доступна была только эта последняя сторона творчества, выражение интимной истории своего сердца, раскрытие таинственных порывов страстной, влюбленной или страждущей души, и он (подобно Бетховену в его сонатах и квартетах) употребил новые формы только на то, чтобы выразить все изгибы, все бесконечно волнующиеся линии и образы своего лиризма. Глинка же первый между музыкантами постиг необходимость и возможность употребить новые, сложные, будто бы неправильные, дикие, чуждые формы, соединяющие

в себе старую и новую музыку, — на выражение всех вообще задач музыкальных. Мелодии, гармонизации, способ модулировать древний и новый слились у него вместе, сделались в руках его все равны, сделались рядом разнородных, но мирящихся и совокупно действующих красок и форм для создания какой бы то ни было картины, и вся опера «Руслан и Людмила», заключающая в себе столько разнообразнейших элементов, безразлично образована из слияния этих разносоставных красок и форм, между тем как до Глинки они предназначаемы были только для некоторых, исключительных музыкальных произведений.

Каждый из прочих романсов «Прощания с Петербургом» есть также целый отдельный мир искусства, красоты, грации и силы, пример употребления новых форм или самого талантливого оживотворения и обновления прежних [39]. Все они, вместе взятые, равняясь по объему почти целой опере (кроме хоров и ансамблей), должны получить точно такую же оценку, подробную и серьезную, какую бы требовала опера Глинки, относящаяся к периоду, немедленно предшествующему «Руслану и Людмиле». Но, без всякого сомнения, самый совершенный из этих романсов есть «Прощальная песнь», обращенная к друзьям и замыкающая собою этот ряд блестящих созданий. Если вообще всегда, везде и во всем, что Глинка производил, главный характер есть искреннейшее выражение его собственной субъективности, его собственных горестей и радостей, его собственного вдохновения и страсти, то в этой пьесе, быть может, превосходнейшей и могущественнейшей по силе и красоте в ряду всех его романсов и песней, слились в один пламенный центр звуки, краски и страсть всех прежних романсов и загорелись с небывалою силою в этой песне, где он в минуту тяжелого расставания с друзьями и тяжелых обстоятельств своей жизни бросил взгляд на все свое прошедшее и рассказал его в огненных звуках. Уже с первых лет молодости своей Глинка испытал жало того недуга, которым страдает лучшая часть нашего поколения; в двух чудесных романсах 1826 и 1829 года он взял себе темою один раз слова:

Где ты, о первое желанье,

Где ты, прелестная мечта,

Зачем погибло навсегда

Во мне слепое упованье? и проч.

а другой раз:

Один лишь миг

Все в жизни светит: радость,

Все: слава, юность, дружбы сладость,

Один лишь миг, один лишь миг! и проч.

Он выразил оба раза слова эти с бесподобным совершенством, запечатлел ими вопль собственной души, юношеское романтическое разочарование тогдашней своей эпохи; красота формы и задушевность глубокого выражения делают оба романса одними из самых примечательных в первую эпоху жизни Глинки. Но многие годы прошли для Глинки с тех пор, много сильнейших, уже действительных страданий пронеслось над ним: холодная рука действительности дотронулась до него посреди самых пылких восторгов его и смяла много роскошных, свежих цветов души. И вот он захотел рассказать все свое прошедшее, все свое разочарование в последней прощальной песне, которою думал проститься со своим искусством. Музыка этой песни есть как будто одно мгновение экспромта, точно будто она зародилась в душе художника нераздельно с тем чувством, которое продиктовало слова и нераздельно вмиг с словами вылилось струей лавы в своих пламенных, разом создавшихся формах. Все романсы Глинки представляются яркими, мгновенными экспромтами, оттого-то они так всецело и мгновенно овладевают слушателем. «Прощальная песнь» в особенности отличается характером экспромта: в ней высказалась вся история его жизни, вся его душа вдохновенною, страстною исповедью, и искусство дало совершеннейшие свои формы и средства для того, чтобы передать эту исповедь. По силе, по красоте эта песнь равняется могущественнейшим лирическим стихотворениям Байрона, в период его зрелости, заключает те же звуки мрачного, безутешного отчаяния, окаменелой безнадежности и те же неожиданные порывы нежности, стремления горячего сердца, которыми наполнены, как ядом и бальзамом вместе, «Прощание» Байрона и его последние стихи, написанные в тот день, когда ему исполнилось тридцать шесть лет; по своему патетическому выражению эта песнь равняется также всему, что только создал самого патетического Глюк в своих бессмертных речитативах и ариях; но к трагической декламации Глюка прибавилась здесь та пронзительная сила боли и страсти, которая хватает за сердце в самых сокровенных его глубинах и которой выражение стало возможно только искусству нашего времени.

Хотя вряд ли кто споет какой-нибудь из романсов Глинки так хорошо, как он сам певал их, для них, однако, всегда были и всегда найдутся отличные исполнители. Но никто не решается дотронуться до его лучшего, его трагического романса. Точно будто Глинка для себя одного создал и записал эти необыкновенные звуки, от которых глаза всех наполнялись слезами при его пении, а сердце болезненно сжималось, будто он с собою схоронил тайну исполнения этой гениальной песни и будто оправдал последние слова этого «Прощания с друзьями»:

Вам песнь последнюю мою —

И струны лиры разрываю!

До этих струн более никто уже не дотрагивался.

Кончив последнюю ноту, он хотел навсегда замолчать (бросив даже «Руслана и Людмилу») и уехать надолго, сначала на юг России, а потом, быть может, навсегда в чужие края.

Но, по счастью, мрачное расположение духа у Глинки вскоре рассеялось, если не совсем, то по крайней мере в значительной степени. Большая часть поэтов (Байрон во главе их) имели минуты тяжкого уныния и разочарования, в которое они прощались навсегда с своим искусством; но по большей части эти минуты уныния всегда предшествовали периодам высшего развития сил и создания совершеннейших произведений. Так точно было и с Глинкой. «Приехав к матушке (в Смоленск), — говорит он, — я начал обдумывать свои намерения; паспорта и денег у меня не было. Притом же за несколько дней до отъезда из Петербурга я был жестоко огорчен незаслуженными, продолжительными упреками. От совокупного действия размышлений и воспоминаний я начал мало-помалу успокаиваться. Я принялся за работу и в три недели написал интродукцию „Руслана“. При этом случае следует привести здесь одну подробность из 1839 года: „По долгу службы, — говорит Глинка, — я присутствовал на обручении и бракосочетании великой княжны Марии Николаевны. Во время обеда играла музыка, пел тенор Поджи, муж Фредзолини, и придворные певчие; я был на хорах, и стук ножей, вилок, тарелок поразил меня и подал мысль подражать ему в интродукции „Руслана“ во время княжеского стола, что мною впоследствии по возможности выполнено“.

„На обратном пути в Петербург ночью с 14 на 15 сентября меня прохватило морозом. Всю ночь я был в лихорадочном состоянии, воображение зашевелилось, и я в ту ночь изобрел и сообразил финал оперы“ (послуживший впоследствии основанием увертюры оперы „Руслан и Людмила“).

Итак, два из гениальнейших нумеров оперы, первая интродукция и последний финал, были сочинены почти в одно и то же время. Отсюда происходит то единство, то характеристическое родство этих двух нумеров, которые образуют собою историческую рамку, заключающую в страницах своих те фантастические, сказочные сцены и картины, которые наполнили собою всю средину оперы. Интродукция „Руслана“ есть самое грандиозное, самое колоссальное создание Глинки (вместе с заключительным хором из „Сусанина“); финал же по ширине форм, по могучему размаху своему следует за этими двумя нумерами. Такими-то двумя великими созданиями воротился Глинка к своей опере, давно покинутой, и после того глубокого уныния, которое высказалось в „Прощальной песне“.

По приезде в Петербург Глинка вошел в колею той самой жизни, которую повел он с конца 1839 года, т. е. с того времени, когда разные домашние обстоятельства принудили его оставить службу и изменить образ жизни: он отдалился для собственного спокойствия от прежнего обширного круга знакомства и ограничился небольшим обществом искренно преданных ему людей; продолжал часто видеться с „доброю и талантливою братией“, но более прежнего стал сидеть дома и работать. Уже в письме от 29 сентября он пишет к матери: „Я совершенно переменил образ жизни; сделавшись домоседом, избегаю всех случаев к беспорядочной жизни. Что бы ни случилось (он говорит про процесс, который должен был вести тогда), я решился, не вдаваясь в будущее, пользоваться настоящим временем и продолжать оперу“. „Несмотря на мои недуги, — пишет он в письме от 8 октября, — я веду жизнь тихую и покойную, а что всего лучше, беззаботную. Хотя в сердце несколько пусто, а зато музыка меня несказанно утешает; почти все утро работаю, вечером беседа добрых друзей меня услаждает. Если пойдет так и на будущее время, опера к весне будет почти кончена“. К числу тех домов, где Глинка в это время был принят как родной и где он в тесном кругу избранных, любимых людей отводил душу от физических и моральных страданий тогдашнего периода своего, принадлежал дом П[ав.] В[ас] Э[нгельгардта]. „Жена его, — говорит Глинка, — молодая и приятной наружности дама часто приглашала меня. После болезни посылали за мною карету, обитую внутри мехом, а сверх того собольи шубки, чтоб еще более меня окутать. Софья Григорьевна любила музыку; я написал для нее романс „Как сладко с тобою мне быть“, слова П. П. Рындина, часто игрывал ей отрывки из новой моей оперы, в особенности сцену Людмилы в замке Черномора. Мне там было очень хорошо; за обедом хозяйка сажала меня возле себя с дамами, угощали меня сами барыни, и шуткам и россказням конца не было“. Таким образом, зимою 1840 года он в этом доме нашел для себя ту отраду и то тихое удовольствие, которое зимою с 1838 на 1839

год он находил в знакомстве с племянницами покойного друга своего Е. П. Ш[терич]. „Меньшая из них, Поликсена, училась у меня петь, а старшая, княгиня М. А. Щ[ербатова], молодая вдова, была прелестна: хотя не красавица, но была видная, статная и чрезвычайно увлекательная женщина. Они жили с бабкой своей, и я был у них как домашний, нередко обедал и проводил часть вечера. Иногда получал от молодой княгини-вдовы маленькие записочки, где меня приглашали обедать, с обещанием мне порции луны и шубки. Это значило, что в гостиной княгини зажигали круглую люстру из матового стекла, и она уступала мне свой мягкий соболий полушубок, в котором мне было тепло и привольно. Она располагалась на софе, я на креслах возле нее; иногда беседа, иногда безотчетное мечтание доставляли мне приятные минуты: мысль об умершем моем друге достаточна была, чтоб удержать сердце мое в пределах поэтической дружбы“. Но в 1838 и в 1839 году он был окружен целою толпою почитателей его таланта, и дружба с племянницами покойного приятеля была только дополнением к прочим удовольствиям. Не так было зимою с 1840 на 1841 год: вследствие обстоятельств, а также и собственной решимости Глинка ряды поклонников и знакомых его уменьшились; одни к нему охладели, другие его забыли, третьи ему надоели сплетнями и клеветами (о чем немало есть подробностей в записках и письмах Глинки), и потому так же искреннее, родственное расположение и сочувствие, какое он находил в доме у Э[нгельгардта], не могло не быть ему тогда приятно и не действовать благотворно на художественные его занятия.

Как много в это время Глинка нуждался в искренней, близкой беседе, чтобы залечить ею свои раны, и как мало он находил к тому возможности в тогдашней своей жизни, в тогдашнем своем окружении, видно из того, что в 1840 и 1841 годах переписка с матерью значительно усиливается; Глинка, прежде того мало расположенный к переписке, начинает писать все чаще и рассказывает в своих письмах про свою тоску, про свою хандру, про свои огорчения. Даже говорит, что „мысль о смерти часто посещает его“. Всегдашняя нежность и привязанность к матери ярко выразились во время болезни его в 1840 году. „Когда я убедился в опасности моей, — пишет он, — меня тревожила не мысль о смерти, ни что другое, кроме вас, я боялся умереть, чтоб это вас не огорчило. Я так скоро умереть не желал бы; напротив, борюсь с судьбою и страданиями и, вполне ценя ваше ангельское сердце, употреблю все возможное, чтобы сохранить себя“. Единственно возможным средством для выхода из этого состояния ему казалась поездка за границу, о которой он начал помышлять с конца 1840 года и о которой он говорил своей матери почти в каждом письме, стараясь убедить ее в необходимости этой разлуки, столько тягостной для них обоих. Сначала он хотел ехать на три или четыре месяца, потом на год или на два, ему казалось, что, кроме причин моральных, того требовало и его здоровье, наконец, и возможность заниматься своим искусством. Вот несколько извлечений из писем этого времени. 8 октября: „Мое здоровье непременно требует, чтоб я прожил за границею по крайней мере год или два, ибо все мои припадки происходят от того, что я не могу переносить холодной погоды… Опера к весне будет (вероятно) почти кончена; впрочем, во всяком случае я весною непременно должен ехать — здоровье дороже всего“. 29 октября: „Будет ли опера подвигаться или нет, но во всяком случае я в апреле непременно должен ехать за границу. Мысль снова ожить в лучшем климате составляет единственную мою отраду, и я без ропота сношу страдания и лишения в надежде на лучшее будущее“. 4 января 1841: „Сердце мое желает остаться, а рассудок решительно понуждает ехать. Если б я мог жить с вами, я бы не колебался ни минуты и готов все оставить и всем пожертвовать, только бы быть вам в утешение. Но упорная судьба не исполняет ни одного из желаний моего сердца. Рассматривая теперешнее мое положение, нахожу, что мне в Петербурге делать нечего и что поездка за границу будет полезна как для здоровья, так и для душевного расположения. Опера моя подвигается медленно, беспрерывные заказные работы похитили у меня лучшее время, и я не вижу возможности отделываться от них. Здоровье мое в последнее время снова начало пошаливать, и хотя я все еще переношу холодный воздух довольно хорошо, но спазмы и хандра меня жестоко мучат; соображая все это, вы сами убедитесь в необходимости для меня провести несколько времени за границей, чтоб изгладить все тягостные для сердца воспоминания и оживить себя климатом, более благотворным“. В письме 15 февраля он повторяет почти те же слова и прибавляет: „Наконец, искусство, эта данная мне небом отрада, гибнет здесь от убийственного ко всему прекрасному равнодушия. Если б я не провел нескольких лет за границей, я не напирал бы „Жизни за царя“; теперь вполне убежден, что „Руслан“ может быть окончен только в Германии или Франции“. Как кажется, одною из причин, побуждавших Глинку так сильно желать заграничного путешествия, было желание сопровождать больных своих знакомых, тех самых, которых он сопровождал из Петербурга в августе 1840 года после „Прощания с Петербургом“. На это мы находим указание в письме от 25 февраля 1841 года: „Путешествие не увлекает мое воображение, как то было прежде: любопытство видеть новые предметы так слабо, что я считаю поездку за границу более необходимостью, нежели удовольствием, и если что для меня заманчиво, так это мысль иметь милых сердцу товарищей, потому что для меня собственно ехать бы следовало осенью, а не весною. Летом мне везде более или менее хорошо, зима же в России, своею продолжительностью утомляя меня и ввергая в частые недуги, лишает меня сил работать и пользоваться жизнью. Не скрою от вас также, что сердце мое почти забыло нанесенные ему оскорбления, но живо сохранило память отрадных минут и не может забыть тех, кои его услаждали в самые скорбные минуты. Скажу вам более: невозможно моему нежному сердцу существовать в одиночестве, и хотя оно предано вам беспредельно, но все еще остался в нем уголок и для другого отрадного чувства, и весьма не желал бы я, чтоб этим сердцем овладела какая-нибудь иностранка. После всех постигших меня неожиданных ударов судьбы я не смею строить планов в будущем, ничего не замышляю, ни за что не решусь огорчить вас долговременною разлукой, да по теперешним обстоятельствам этого и не требуется… На зиму мне следовало бы ехать за границу, но не в Париж, а куда-нибудь поближе: до окончания оперы в Париже мне нечего делать. Но в этом предположении ваше намерение приехать сюда с сестрой на зиму представляет мне грустное препятствие. Я не утерплю, чтобы самому не быть с вами, хотя и убежден, что петербургский климат и образ жизни вредны сколько для здоровья, столько и для труда моего“. 21 марта он писал: „Я уверен, что путешествие подкрепит меня и изгладит грустные воспоминания, кои еще доселе по временам тревожат бедное сердце мое. И если я буду на несколько времени разлучен с вами, зато надеюсь явиться к вам лучшим и, может быть, если богу угодно будет, порадовать вас собою. Не дождусь блаженного времени, когда буду с вами, а не скрою, что деревни боюсь“. 28 марта: „Судьба решена, я еду за границу; если бы не глубокие, вновь раскрывшиеся раны моего сердца, я бы поспешил к вам, чтобы ласками своими доказать вам беспредельную мою любовь и признательность. Но не требуйте, не желайте теперь моего к вам приезда. Я душевно болен, глубоко болен; в моих письмах к вам я скрывал свои страдания, но они продолжались. К счастью, теперь весна, и я телом не болен. Для меня не может быть счастья в России, вспомните судьбу мою и, верно, сами согласитесь с этим. За границей надеюсь найти спокойствие: там климат лучше, и люди не так связаны предрассудками, как здесь. Кто знает, может быть, судьба моя ведет меня к лучшему; как художник, по крайней мере могу надеяться, что там выиграю. Зная ваше ангельское сердце, я прибегаю к вам с двумя просьбами. Первая из них состоит в том, что как для здоровья, так и для окончания оперы четырехмесячного путешествия недостаточно. Должно остаться год, чтоб избегнуть зимы, укрепиться и иметь время окончить мой огромный труд, который только в половине: приехать к зиме, не оконча его, невыносимо для моего самолюбия. Второе, не переезжайте в Петербург до моего возвращения. С вашими молитвами и милостью всевышнего, может быть, через год я явлюсь таким, каким вы желаете, и как приятно будет мне по возвращении найти вас здесь и ставить оперу на сцену в вашем присутствии! К деревне же, говоря откровенно, душа моя не лежит… Запретить людям говорить нельзя — это ясно, но я терпеть не могу ни толков, ни сплетен, и благодарю судьбу, что могу улететь из России, где с моим характером и в моих обстоятельствах жить невозможно. Заграничный быт мне хорошо известен, там сосед не знает про соседа, и каждый живет по-своему…“

Но скоро все изменилось, и в письме от 18 апреля того же 1841 года Глинка уже писал: „Непредвиденные, важные для меня обстоятельства совершенно овладели моим вниманием (он описывает их и потом продолжает). Теперь (как всегда случалось в самые критические минуты моей жизни) нет при мне человека, на которого бы я мог вполне положиться: [В. Ф.] Ш[ирков] бы мне все устроил, но он за 1500 верст. Ехать за границу мне и думать нельзя — я необходимо должен остаться в Петербурге…“. Таким образом, Глинка встретил неожиданные препятствия для поездки за границу точно так, как встретил их в 1834 году, и, по всей вероятности, без этих благодетельных помех Глинка вовсе или по крайней мере долго не создал бы — тогда „Жизнь за царя“, а теперь „Руслана и Людмилу“. Несмотря на все его уверения в том, что пребывание за границей послужило бы только к быстрейшему окончанию оперы, мы имеем все данные, чтобы сильно сомневаться в этом, и сам Глинка, наконец, в этом письме (которое мы приведем ниже) сознался впоследствии, что „только в России может он хорошо и успешно сочинять“. Итак, его счастливая звезда, ему самому наперекор, располагала его судьбою к лучшему и устраивала все обстоятельства так, как они были необходимы для полного торжества его гения.

Мы видели, что в период времени от осени 1840 до весны 1841 года Глинка не был празден, но он жаловался на то, что заказные работы отвлекали его от оперы. Какие же это были работы? В записках и письмах мы находим на то ответ. В письме от 15 февраля 1841 года он пишет матери своей: „Сравнительно с прежними годами я нынешнюю зиму поработал порядочно. Теперь, как всякую зиму к концу, я должен — приостановиться: холод и лишение свежего воздуха совершенно погасили вдохновение; я доволен и тем, что еще крепок, на ногах и кое-как перемогаюсь“. „Несмотря на недуг (читаем мы в „Записках“), я снова принялся за работу (в октябре 1840 года), начал сцену Людмилы четвертого акта. Вскоре, по просьбе Кукольников, написал увертюру, антракты (числом четыре), песню „Ходит ветер у ворот“ и романс „Сон Рахили“ для написанной Нестором драмы „Князь Холмский“. Исполнили музыку мою довольно опрятно, но пьеса не удалась и выдержала только три представления“.

Поделиться:
Популярные книги

Академия проклятий. Книги 1 - 7

Звездная Елена
Академия Проклятий
Фантастика:
фэнтези
8.98
рейтинг книги
Академия проклятий. Книги 1 - 7

На границе империй. Том 10. Часть 3

INDIGO
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 10. Часть 3

Камень. Книга 3

Минин Станислав
3. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
8.58
рейтинг книги
Камень. Книга 3

Газлайтер. Том 1

Володин Григорий
1. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 1

(Не)свободные, или Фиктивная жена драконьего военачальника

Найт Алекс
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
(Не)свободные, или Фиктивная жена драконьего военачальника

Боярышня Дуняша

Меллер Юлия Викторовна
1. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Дуняша

На границе империй. Том 4

INDIGO
4. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
6.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 4

Вдова на выданье

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Вдова на выданье

Идеальный мир для Лекаря 22

Сапфир Олег
22. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 22

Совершенный 2.0: Возрождение

Vector
5. Совершенный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Совершенный 2.0: Возрождение

Он тебя не любит(?)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
7.46
рейтинг книги
Он тебя не любит(?)

Точка Бифуркации

Смит Дейлор
1. ТБ
Фантастика:
боевая фантастика
7.33
рейтинг книги
Точка Бифуркации

Проводник

Кораблев Родион
2. Другая сторона
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.41
рейтинг книги
Проводник

Старшеклассник без клана. Апелляция кибер аутсайдера

Афанасьев Семен
1. Старшеклассник без клана. Апелляция аутсайдера
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Старшеклассник без клана. Апелляция кибер аутсайдера