Михайловский замок
Шрифт:
Суворов недавно послал государю просьбу о разрешении идти ему в монастырь. Он был истомлен вынужденным бездействием ссылки, тоской и обидой на Павла, которому не мог помешать калечить на прусский образец любимое войско. "Каждый солдат мне дороже себя, - говорил, не скрываясь, Суворов, а у нас он подчинен ныне прихотям и тиранству. За солдата я кого угодно себе воздвигну врагом".
И воздвиг - самого императора.
– Покажет, он мне тихую обитель в сибирской тайге, - шептал Суворов, ожидая фельдъегеря.
Но вторично распахнулась дверь, и, улыбаясь восхищенно, Прохор возвестил:
–
– Проси, проси...
– И Суворов сам кинулся в прихожую.
Толбухин был одним из немногих приятных ему генералов, присылка его в Кончанское означала царскую милость. Не изгнание, а почет.
В передней обнялись. Сбрасывая на руки Прохору, теперь уже опьяневшему от счастья, обширную волчью шубу, которую не прошибают никакие морозы, сановитый Толбухин, уважительно поклонившись Суворову, произнес:
– С великой вас честью!
Войдя в горницу, он вручил большой пакет с царской печатью.
– Его императорского величества собственноручное вам письмо!
Суворов сломал печать и прочел послание Павла: "Граф Александр Васильевич! Теперь нам не время рассчитываться. Римский император требует вас в начальники своей армии и вручает вам судьбу Австрии и Италии. Мое дело на сие согласиться, а ваше - спасти их. Поспешите приездом сюда и не отнимайте от славы вашей времени, а у меня удовольствия вас видеть".
– Пригодился Суворов!
– усмехнулся фельдмаршал. Глаза его загорелись веселым лукавством.
– В монахи-то, пожалуй, мне отложить?
– Это Питт, английский премьер, предложил вас союзной армии, - сказал Толбухин, - а министр австрийский Тугут, слыхать, упирался. Боятся они вас, однако пришлось уступить.
– Тугут!
– воскликнул Суворов, и слабый румянец вспыхнул на его тонком лице, где, как на лице Вольтера, ничего не было лишнего, мертвого, не выражавшего силы, мысли и воли.
– Сия сова или сошла с ума, или его никогда у ней не было! Засел в своем гофкригсрате и оттуда, за сотни верст, мнит управлять своей армией. То-то французишки бьют их. И не зря они меня боятся: я ихнего венского кабинета слушать не стану. И персонального себе профита австрийцы пусть не ждут от меня - я им не каштанный кот из огня каштаны таскать!
– Наши войска, согласно союзному договору, двинуты против Франции... осторожно начал Толбухин, но Суворов быстро прервал:
– А коли двинуты - о чем и говорить? Теперь только нам побеждать во славу оружия русского! А сие возможно, ежели воевать будем по-русски, а не как нынче обучены все Тугутовы да и наши - по-прусски. Когда я молод был, мы Фридриха бить ходили, и аттестовал он нас так; московиты суть дикие орды. Зато после Кунерсдорфа редакцию изменил: этих рус-ких, сказал он, можно всех до единого перебить, но не победить. А не он ли кричал, не помня себя, когда проиграл баталию: "Ужели для меня не найдется пули?"
И с обидой, заново вспыхнувшей, за свое возлюбленное войско, замученное павловской муштрой, Суворов выкрикнул:
– Ежели русские всегда били прусских, что ж и перенять нам у них?
Поужинали рано и пошли на покой. Выезжать надлежало на рассвете.
– Проша, - сказал,
– В кармане вошь на аркане - известное дело, - докончил Проша и пошел к Фомке, старосте.
Достал двести рублей.
Всю дорогу Суворов погружен был в глубокую думу. Лицо его, пленявшее быстрой сменой выражений, как бы замерло. Большие веки прикрыли зоркие глаза, он весь ушел внутрь себя. Он готовился к ведикому бою... Несмотря на большой соблазн предложения Австрии, он твердо решил взять командование союзной армией только в том случае, если Павел не свяжет его никаким обязательством следовать в предстоящем итальянском походе его прусским затеям.
В свою очередь и Павел немало волновался, ожидая Суворова. Прежде всего он боялся, что строптивый старик не поедет вовсе, и что же тогда с ним прикажете делать? Сейчас, ввиду внимания к нему всей коалиции, не ссылать же его, в самом деле, в Сибирь?
Со все растущей обидой вспомнил Павел, как в последнем свидании тщетно уламывал фельдмаршала вступить вновь на службу; как на разводе, куда Суворов был им приглашен, единственно из уважения к нему солдат пустили "в штыки", а Суворов развода не досмотрел и уехал раньше его, императора, явно придумав зазорный предлог: "Помилуй бог, схватило брюхо!" Припоминал Павел, шагая взад и вперед по опостылевшему покою Зимнего дворца, из которого все еще не удалось переехать в Михайловский замок, и все уже ставшие поговоркой народной издевательские словечки Суворова над введенной им формой одежды, над косой, треуголкой и пудрой. И как при встрече с ним Суворов нарочно не мог вылезти из дверцы кареты: все будто путался в ней со своей шпагой нового образца под приглушенный хохот придворных.
"И какой только силой этот старик побеждает, воюя противу всех воинских правил?" - с досадой спросил себя Павел. Тут же с радостью вспомнил отзыв завистливого царедворца, услышанный им намедни: у Суворова не искусство военное, а чистый натурализм, сиречь - случай, безумие, счастье. Однако сей натурализм немалую нам снискал победу при матушке - под Рымником Суворов побил с двадцатью пятью тысячами сто турецких, а при Козлудже с восемью нашими вражеских сорок.
Павел подошел к высокому готическому шкафу, вынул старую книгу в кожаном переплете и сел в кресло. Он раскрыл Сен-Мартена на главе "О священной иерархии" и прочел знакомые страницы, которые неизменно подкрепляли его веру в свое высшее право и значение.
Выходило, что монарх - орудие самого бога, и на нем, после помазания на царство, как на лице духовном, почиет благодать.
"Коль скоро я не самовольно на троне, как моя покойная матушка, гордо думал Павел, - я самим рождением моим поставлен над всеми, то сим правом обязан воспользоваться. Более того: обязан настаивать, хоть бы с применением силы, на исполнении воли моей".
А воля Павла была выражена еще в той записке, которую, будучи наследником, он подавал Екатерине о необходимости ограничить людей, от фельдмаршала до рядового, столь подробными на все инструкциями, чтобы ни мысли собственной, ни самоволия иметь не могли.