Милый бо-пэр!..
Шрифт:
Это единственный способ заставить его замолчать: всем известно, что Киеш патологически боится смерти; сочувственно, встревоженно спросив его о здоровье, можно остановить поток даже самого смачного его вранья и клеветы. Мне же вынести в тот день еще и третий коллегиальный разговор вроде двух первых было бы тяжко.
— Что, я, на твой взгляд, скверно выгляжу?
— Ну-ну, какое там, какое!.. — прокаркал я, подражая кружившим над нашими головами птицам и предусмотрительно отступая от него еще на шаг.
Следует знать, что мой друг Петер Киеш — один из опаснейших представителей нашей здравствующей национальной литературы: стоит ему открыть рот, как из него, словно из поливальной установки, в лицо тому, кто окажется перед ним, извергается настоящий водопад распыленной слюны; если же Киеш особенно возбужден, то слюна разбрызгивается и более мощными зарядами, поражая глаз либо ухо жертвы. Соперники-поэты утверждают, что в его слюне содержится необычайно высокий процент солей и ферментов, поэтому она такая
— С чего ты взял, будто скверно выглядишь? — говорю я, отступая еще на шаг и отворачивая лицо. — Сколько я тебя помню, дружок, ты всегда такой бледный. Ну, правда, вот эта вздувшаяся жила на виске… Ты, верно, слишком много работаешь.
Те, кто его не знает — хотя кто ж не знает его из тех, кто обращается в кругах нашего ада, — даже не подозревают, какие подлость и хитрость скрываются за его мужественной наружностью, прямым крупным носом, широким лбом и располагающими к доверию голубыми глазами. Несколько десятилетий подряд он трудился в поте лица, пока не вылепил так называемый «image»[7], иначе говоря, фиктивный автопортрет, какими политики пользуются обычно как знаменем; основательно поразмыслив и все рассчитав, он избрал для себя роль «рыцаря справедливости». Он создал новую, отступающую от классической традиции систему: в глаза ругал, а за спиной расхваливал. Поскольку, в сущности, он был труслив как заяц, то, не успев высказать кому-то в лицо уничтожающее о нем мнение, со страху немедленно, едва тот отвернется, начинал превозносить его и таким образом убивал двух зайцев сразу: считался прямодушным, неустрашимым храбрецом и патриотом, а в то же время — замечательным образцом всепрощающей христианской любви. Если, например, он заявлял N. N. прямо в глаза, что его последний роман ниже всякой критики, то назавтра N. N… недоумевая, слышал, что в другом обществе Петер Киеш назвал его самым ярким представителем новейшей венгерской прозы. Разумеется, даже при этой тактике он не избег за свою жизнь нескольких пощечин, которыми кое-кто успел его наградить в интервалах между изрыгаемой им хулой и хвалой.
— Так, по-твоему, я похудел? — обеспокоенно спрашивает он.
Вороны словно осатанели…
В противоположность большинству пожилых — да-да, вот верное определение: пожилых — людей я не имею обыкновения растроганно погружаться мыслями в собственное прошлое, оттого, быть может, что не слишком им занят, поскольку и настоящее мое, слава богу, доставляет мне достаточно забот. Несмотря на мою исключительно и необычайно ясную память, прошлое теперь все чаще видится мне как бы подо мною, представляется неким гористым краем, над которым клубится туман и где я, стоя на самой высокой вершине и глядя вниз, как будто различаю вдали пик пониже, еще дальше — вздыбившийся утес, но и они то возникают, то исчезают в перекатывающемся между ними тумане; выявить их из хаоса и определить точные очертания зависит, разумеется, лишь от меня. Но — к чему?.. Как я уже сказал, напряженное настоящее все еще доставляет мне достаточно забот. Воспоминания овладевают мной только в случаях исключительных, например на кладбище, когда я оказываюсь с ними лицом к лицу, но на кладбищах, как уже говорилось, я бываю редко. Вдова действительно была «все еще» хороша — это, впрочем, неудивительно при том, что она на двадцать — двадцать пять лет моложе своего мужа. Она шла за похоронными дрогами одна, ветер изредка шевелил откинутую на плечи траурную вуаль. Сейчас, восстанавливая для себя, какою запомнили ее мои глаза — лет десять… да, примерно десять лет тому назад… — я сам дивлюсь свежести моей памяти: словно ожившая «Женщина в черном» с картины Уистлера[8], она и ныне осталась на моей сетчатке стройная, с тяжелым узлом волос, со скрытой пружинистостью фокстерьера в длинных прекрасных ногах. И вновь возникает во мне еще более раннее, уже, слава богу, схороненное воспоминание: милое, прелестное лицо моей жены в большом зале Музыкальной академии, искаженное ненавистью, устремленное из ложи в лицо другой, прямо на нее глядящей женщины.
Мы подошли к могиле; вороны в небе, вороны на земле, они облепили ее со всех сторон. Человеческий глаз избирательно выделяет симметрию в явлениях мира, потому, возможно, и мне припоминается так, будто птицы, то брызгами осыпаясь с неба вниз, то вновь взмывая, охватили отверстую могилу точно таким же черным венком, что и траурное скопище внизу. Создавалось впечатление — по крайней мере у меня, толстокожего осла, — словно вороны обезумелым своим карканьем кляли вершившееся внизу действо; в самом деле, возможна ли комедия отвратительней, чем эта, когда едва тронутое тлением человеческое тело опускают на шесть футов в землю, а затем с глухим стуком забрасывают грязью голову, грудь и все прочее; я уж не говорю о том, что подчас нельзя знать наверное, не хороним ли мы мнимоумершего. Посему в завещании, коему надлежит еще быть написанным, я непременно дам наказ — надеюсь, не запамятую, — чтобы, перед тем как опустить в могилу, мне проткнули сердце иглой (при таком-то большом сердце, как мое, довольно будет и простой булавки).
Карканье наверху,
Я уже отмечал, что человек в моем возрасте обрастает привычками и они отяжеляют работу мозга, как излишние жировые ткани затрудняют движения тела. Правда, инстинкт тоже нацеливает нас на формирование привычек, и, не создайся у нас навыка следом за правой ногой переставлять левую, мы никогда бы не продвинулись вперед. Впрочем, и так-то ушли не слишком далеко. С тех пор как Тамаш выбросил знамя восстания против того, что обречено, то есть против меня, я начал внимательней следить за собою, занялся прополкой моих привычек. Однако внесем ясность: человек в течение жизни приобретает привычки двоякого рода — необходимые и никчемные. Необходимо, например, дыхание. Я упоминаю об этом не из педантизма: в наше время слишком многим людям препятствуют дышать глубоко и в свое удовольствие, причем действуют иной раз столь ретиво, что остается только прикрыть объект воздействия землей, дабы он не отравлял атмосферу и впредь. Необходимы также навыки, какие мы создали ради сохранения равновесия в общежитии во имя человеческого достоинства, например, обычай говорить правду в обществе лишь в том случае, если при этом мы никоим образом не задеваем интересы присутствующих. Точно так же и с ложью: мы лжем только тогда, когда нас не могут уличить. Светская беседа в подобные моменты принимает столь утонченные, менуэта достойные формы, что просто не веришь Дарвину, будто человек произошел от неразумных тварей. Неизбежным представляется также обычай учить потомков наших читать и писать: иначе как бы они унаследовали те бесчисленные варианты лжи из истории человечества, коими поддерживается существование нашего рода.
Но все это — вещи общеизвестные. Я пишу о собственном старении, а не о старении человечества. Тех стариков моего возраста, чьи привычки, обратясь в причуды, вынуждают окружение то и дело почесываться, я просто не выношу. Итак, надлежит выяснить, какие из укоренившихся во мне навыков должны быть изгнаны, иными словами, продолжая уже использованное сравнение, каковы те липомы и жировые подушки в моих духовных жировых тканях, которые ни так, ни эдак в обмене веществ души не участвуют и, следовательно, могут быть удалены без опасности для жизни хирургическим путем. Когда Тамаш впервые выставил свою осадную пушечку, я надеялся, что мой глаз, мои руки еще тверды и я сумею провести эту операцию.
Я говорил, что примерно в это время будто бы обнаружил на стволе моей старости некоторые признаки — чуть набухающие почки — скупости. Старости, сказал я?.. э-э, десять-то лет назад?.. Неверное словоупотребление! Темечко у меня хоть давным-давно под сединами, а ведь, по сути дела, только что заросло: мне уже случалось иногда набросать несколько таких страниц, которые, в сущности, с учетом средней моей одаренности получались чуть ли не совершенными. Не многие среди почтенных моих коллег это понимали, но, по счастью, находились изредка и такие, что бледнели, их читая. Вот в это самое время я и заметил, что нет-нет да пропускаю в рукописи слова, другие слова не дописываю, укорачиваю на одну букву, а то и на две; я относил это за счет спешки — необходимости поскорей закрепить на бумаге удачно сложившуюся фразу. Однако в ту же пору со мною раз-другой случились такие вещи, что я стал следить за собой внимательней; результат был ошеломительный: я установил, что не дописываю буквы только и исключительно из… скупости. Из скупости? И констипативные явления — уже в другом, более органическом пласту моей жизни, — возникшие в тот период, означали не что иное, как нараставшую приверженность мою к частной собственности.
Скупость! Я — скуп?.. Вот уж никогда не подумал бы, во сне бы не привиделось. Как уже было сказано, я знал себя беззаботным, даже легкомысленным, покуда незачем было экономить избыточные силы и скудные житейские блага; однако умножением последних, по-видимому, не компенсировалось уменьшение первых. Рост годов моих и благосостояния привел к обратному против ожидаемого результату: чем меньше оставалось у меня надежд на будущее, тем прижимистей относился я к моему настоящему. Словно угадав, что подлатать изношенные клетки хотя бы кое-как можно лишь форинтами, я стал скуповат и понемногу, почти неприметно весь как-то съежился физически и духовно. Способствовало этому и душевное потрясение, нервный шок, вызванный грубым объявлением войны сыном моим, Тамашем.