Милый дедушка
Шрифт:
Нет, не пошла в поход.
И цветы тоже не взяла.
Но на душе полегчало. Будто мутило долго и вот удалось наконец стравить. И даже турист-психиатрик сообразил вдруг и отстал, хоть и не знал, разумеется, чем это он может не понравиться.
Во мне еще много, подумала она тогда, я еще поживу!
А Женя уехал.
И это тоже, конечно, помогло.
Потому что когда другому хуже — легче со своим.
Все… Кончилась музыка. Иголка ходит по пустой канавке, вспышивает в стереоколонках: пыш-пыш, пыш-ш. Теперь встать, включить свет, сунуть теплую пластинку в скользкий мешочек, и в коридор — пойдем-ка, Катенька, гулять! В коридоре тесно, едва повернешься, но и это хорошо: дупло, стены близко, панцирь ее, берлога. И по лестнице вниз, хлопая ладонью по тоненькому перильцу. Сей, сей семена с утра и руке до вечера не давай отдохнуть, ибо не знаешь… И не думать, не думать. Хватит! Ибо
Ах, прогулки по Волчьей Бурле!
По улицам — медленно, медленным шагом, втягивая косом запахи земли…
«Здрассте, Катерина Иван-на!»
«Здрассте!»
Чего тебе еще?
Свой человек в своем городе. Матерый Волк Бурлак.
Волчица Бурлачица. Сме-е-шно! Самой же и смешно.
А то и в лес. Зимой по снегу, по тропинке, летом в горы, по дороге, а осенью, в сентябре, по тротуарам, по желтым высыхающим листочкам.
И не жалеть.
Не жалеть.
Накануне снилось: девятый класс, Город, и Женя купил им, себе и ей, щенков, семимесячных двух курцхааров. Обручиться! Обручиться — ведь они поклялись.
Гибкие, странные, несутся курцхаары по незастроенному полю за маминым домом, круг, еще круг, еще, а в середине, замерев, стоят они, жених и невеста, Женя и Катя, обручаемые навек. Прыг-прыг-прыг, дугою поджарые тела, стег-стег-стег, коричнево-серое кружево, и хлопают мягкие уши, тянутся острые лапы — в честь, в честь, в честь жениха и невесты! И впереди Катин, а позади Женин, и Женин кладет на спину брату легкую морду, чистую свою морду…
Ах, Женька-Женька-Женька!
И темь, и тишь, и слезы по ушам.
Вернулся тогда с моря и простил ее. Она себя не простила, а он простил.
И все эти годы, все… знала: сними трубку, скажи только — приезжай, слышишь, Женька, приезжай! Приедет. Сразу. Не мешкая. Пешком, вплавь, один на всем свете… Женичка.
Но нет, не позвонит она, а он не приедет.
Слишком много всего. И стен, и рвов, и прочего.
На работу вышла рано. Загодя.
Брела потихонечку, внюхивалась. Вот, думала, листья умирают, а свежо, как будто начало. И у больничных ворот дядя Ваня, возчик, хлопнул ей в знак приветствия вожжами и улыбнулся, тоже будто что-то сегодня обещая. Спина у лошади блестела влагой, как росой.
Операций плановых не было.
Поутру сходила с Козловым на обход, а потом по очереди в перевязочную. Вначале чистые перевязки ее, потом Козлова, затем гнойные снова ее, снова Козлова.
Йод, мазь Вишневского, человечина… Хорошее это дело — перевязочная!
И на гнойных заглянула Лена:
— Катерина Ивановна, вас вниз просют.
Кто бы, кто бы, думала, родственники чьи-то? А сама уже неслась, почуяв, тьфу-тьфу, не сглазить, сон в руку, сон в руку, и разве может на свете такое быть! По лестнице («Здрассте, здрассте!..»), мимо приемного покоя, где заулыбалась толстючая Клавдия Васильевна, и в тамбуре меж дверями споткнулась, ударилась плечом об косяк, и сердце не выдержало, грохнуло с крылечка: бах! и покатилось по ступенькам осколочками. Отменили, отменили ему, сердцу, смертный приговор!
Стоял у ворот, в курточке, тот же самый на затылке вихор, и смотрел на нее…
Женя.
АКИМ
Дверь гостиницы, за которой исчез Женя, была в резных завитушках, вся в потрескавшемся темном лаке, а ручка рифленая с длинной, похудевшей от тысяч рук талией… Расчет был довести Женю до номера (мало ли?), но ресторан уже закрыт, и тех, кто тут в гостинице не живет, за порог не пускали, за резную эту дверь. Швейцар, отстранившись, дал Жене дорогу, а ему преградил, для верности толкнул даже в грудь — неча, неча, мол, ходют тут всякие. Захлопнул перед самым носом. Хоть и брал, скотина, водку два часа назад, хоть и тот же самый швейцар. Стой вот теперь, гляди на эти завитушки, на довоенное сие рококо. А губы, как в детстве, тянутся еще в улыбку («Ну пропустите, дяденька, ну пожалыста!..»), а водка, остаточки, догорает еще в крови да со дна откуда-то поднимается уже муть, которой и не надо бы, ох не надо бы сейчас подниматься. Развернись и уходи побыстрее. Дома, как он услыхал про эту Катю, сам от себя спрятался — потом, потом, не сейчас же о том думать, перепугался. Спать, решил, пойдет сегодня к Карине, и не думать и не вспоминать ни о чем. Так себе решил в голове. Проводит Женю, погуляет чуток и к ней двинется, к Кариночке. Испугался, стало быть, всполошился не на шутку, лысый хрен. И было отчего. Когда Женя рассказывал, в руке его вдруг вспыхнул синий шар — большой, размером с волейбольный мяч — и трахнул, ударил в лицо, в самые
За окном ночь. Фонари мажутся по стеклу светлыми длинными кляксами. Катит троллейбус, покачивает своих пассажиров.
Вон женщина георгины везет. Мест свободных полно, а она не садится, стоит с букетом своим, задумалась. О чем, спроси, думаешь-то, — сама не найдется ответить. А красивая! Красивая, хоть и не молодая уже. И не злая, спокойная красота, без раздражения, без тревоги, тихая. И георгины под стать — розовые, тяжелые, будто все еще влажные. И ковыльная тонкая травка вокруг. С дачи, наверное, едет, припозднилась. Муж откроет, у-у, скажет, припозднилась-то как! А она ему в нос букет — видал?
А пьяный спит. Тоже домой, видать, добирается. Привалил к окошку голову и спит себе. Спи, спи, пьяный, не просыпайся пока. Может, сон тебе вещий приснится!
И все-таки… что там за Катя еще за такая? Неужто вправду он забыл? Или нарочно? Очень хотелось забыть, очень уж гнусно на себя было — и забыл. Забыл.
В день, когда голодал я,
Ко мне, виляя хвостом,
Голодная подошла собака
И морду ко мне подняла.
«…И глаза — глаза, омытые будто дождем изнутри, чистые, ясные…»
Нет, не помнил он. Забыл… Забыл.
А Женька (усмехнулся) — странный все ж таки парень! Через десять лет откуда-то оттуда, из конченного вроде, из окончательного, приходит, здрассте, тот же самый Женька, приходит и говорит: ты, говорит, — подлец! А ты подлец… Молодец, малыш! Браво. Так нам, подлецам, и надо. А какой был мальчинька-то. Сыночек маменькин. Даже не маменькин, мамусенькин. Пухленький, кучерявенький, ка«хрл»тавил, букву «р» не выговаривал. Пузырьки от духов собирал. Женечка, Женюрочка. «Хрл, хрл, — полоскали горло, дразнили пацаны, — эй, пахрлашют!» А он обижался, маленький. «Ну что, ну что, — плакал, — хрлаз у меня такой похрлок!»
Порок, вишь, у него.
Теперь ничего, чисто разговаривает.
Победил свои пороки.
— Э-эй, дай нюхнуть!
Ага, это пьяный проснулся. Выспался, дружок.
— Слышь, ну дай нюхнуть! — морщеное личико прозрело и тянулось к цветам. Человек желал понюхать цветы.
Женщина с георгинами заулыбалась.
— От тебя и так хорошо пахнет, — молвила она. Как-то даже ласково, будто рукой погладила.
— Дай! Ну дай! — оживляясь на такое отношение, загнусавил тот и, желая, видно, повеселить ее, распустил мокрые губы. В игру такую играл: «Сильно пьяный человек».