Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла
Шрифт:
Я надеялся, что теперь он разговорится, а потому продолжал молча листать газету и даже закурил; пепел с сигареты я стряхивал прямо на пол, окурок погасил в отдушине железной печурки, да там его и оставил, но старик нисколько не нервничал, только продолжал перебирать бахрому. И тогда у меня сдали нервы, и я рассказал ему про своего прадедушку и про семейство Рамметсэдер — разумеется, я говорил достаточно туманно, хотя и не преминул намекнуть, что, возможно, имеется и кое-какое наследство. Пальцы его вдруг перестали играть бахромой, и он произнес с видимым облегчением, словно вдруг очнулся от кошмарного сна:
— Но ведь это вы могли сразу сказать! — Он было хотел продолжать, но как будто одумался и добавил, вставая с места: — Я переговорю с моим адвокатом, а вас прошу пожаловать ко мне завтра в то же время.
Назавтра белокурая Мерседес встретила
— Отец вас ждет.
Я протиснулся между бедрами и дверью в комнату налево. Старик поднялся мне павстречу со своего диванчика; не поздоровавшись, взял шляпу, которая лежала на отслужившей свое швейной машине, и сказал:
— Пойдемте! — А увидев мое удивленное лицо, добавил: — К моему адвокату. Он нас ждет.
Далеко идти не пришлось: контора адвоката помещалась на Вальтерштрассе, поблизости от собора, в верхнем этаже дома без лифта, где на лестничной клетке вас обдавало вонью, как из помойной ямы. На ярко начищенной медной табличке значилось: «Д-р Маркус Цаар, адвокат и защитник по уголовным делам». Когда господин Вудицль позвонил, нам открыл изящный человечек в элегантном сером костюме; он поздоровался с Вудицлем, потом со мной и жестом своей тонкой, унизанной кольцами руки пригласил нас пройти к нему в кабинет. Мы сидели в кожаных креслах за круглым столиком; адвокат предложил сигареты (господин Вудицль отказался), у меня под носом щелкнула золотая зажигалка, но никто не прерывал молчания — они явно выжидали, пока я заговорю. А я тоже молчал, хотя уже не из дипломатических соображений, а от неловкости — мне вдруг бросилось в глаза, как невыразимо уродлив господин Вудицль. Конечно, он был достаточно жалок и дома, рядом со своей эффектной дочерью; но каков он на самом деле, я разглядел только теперь, когда он очутился рядом с изящным доктором Цааром. В молодости — сейчас ему было, наверно, лет шестьдесят — он, может быть, и не казался таким уродливым, но теперь выглядел совершенно нелепо, словно его разобрали на части, а потом собрали как попало. Каждая часть в отдельности — лоб или шея, плечи или живот — была вроде бы в норме, но ни одна не подходила к другой, так же как мебель у него в комнате, так что весь он в целом был просто урод. Я подумал про себя: до чего же развинченная у него фигура. В то же время я почувствовал глубокое, прямо-таки проникновенное доверие к изящному доктору Цаару и выложил ему все, что знал, а также все, что я предполагал или подозревал; и на каждый из его многочисленных вопросов дал ему по возможности исчерпывающий ответ. Этот хрупкий человечек внушал мне давно уже не испытанное мною чувство уверенности, хотя совершенно ничего мне не обещал и не подал никакой надежды. Подперев голову сплетенными в пальцах руками, он внимательно слушал меня и время от времени задавал вопросы, а час спустя я уходил от него с господином Вудицлем в глубоком убеждении, что уж теперь-то наконец мое дело на мази. Внизу, на улице, господин Вудицль — теперь он уже не казался мне таким уродливым — сказал, чтобы я пришел к нему завтра в то же время, и на этом мы с ним расстались. Я еще немного побродил по улицам, глазея на витрины, и вот в витрине одной портновской мастерской на Шпительвизе я вдруг увидел в зеркале себя, увидел самого себя рядом с манекеном в элегантном сером костюме; тут меня замутило: я невольно представил себе Вудицля там, в кабинете, рядом с изящным доктором Цааром. После этого я до глубокой ночи пил; потом проспал далеко за полдень, пока не подоспело время опять идти к Вудицлю. Мерседес, открывая мне, улыбалась так, словно только и знала, что улыбаться; она провела меня через комнату направо от входной двери — нечто вроде кухни-столовой — в маленький кабинет, служивший также спальней; лишь здесь она ответила мне на вопрос, дома ли ее отец:
— Его нет дома. Никого нет дома. Какое счастье для нас с вами!
Сперва я ее не понял; но она уже стаскивала с себя узкое платье — как рабочий засучивает рукава. С этого дня я поселился на Капуцинерштрассе — гостиница и без того была бы мне уже не по карману. Деньги, полученные от лондонских родственников, я истратил до последнего гроша; принадлежавшую мне часть дома в Вельсе я продал тете Иде, погасив одновременно свои долги, так что ренты я лишился, доход (если можно так сказать) я извлекал теперь единственно из своей венской квартиры, которую сдал на выгодных условиях двум швейцарским студентам. (Диван в кабинете я на всякий
— Что он носится с этими девками! Мерседес, Анабелла! — Потом чуть спокойнее: — Это еще на что-то похоже, эту хоть можно звать Анни. А Лисею — Лиззи. — И опять возвышала голос до крика: — Но Амадея! Долорес! Все имена сплошь из модных журналов — так называют модели платьев, там он их и выискал, этот старый идиот! В наших краях девушек всегда звали Рези или Мицци, я от этого не отступлюсь, пусть они крестятся заново. А что вы на это скажете — вы же учились в университете?
Я вообще старался говорить как можно меньше — даже в тех случаях, когда одна из сестриц занималась, так сказать, анатомической критикой остальных, — это они делали с большим пылом. Долорес сказала мне однажды:
— Я просто не понимаю, как это может тебе нравиться: такие широкие бедра и такие короткие ноги, а уж что говорить о… — Но тут ладонь Мерседес со звоном опустилась ей на щеку. В тот же день Анабелла сказала мне, подливая масла в огонь:
— Ты нежишься в кровати, а мы должны валяться на полу, на тюфяках. Черт знает что такое.
Я взял немного денег из банка и купил кровать. Мерседес ругала меня, почему я не купил сразу двухспальную, но Лисея, когда мы как-то остались с ней наедине, сказала:
— Мне бы и эта кровать подошла, только бы обновить ее вместе с тобой! — И добавила, поглаживая себя по стройным бедрам: — Уж мы бы уместились!
Через несколько дней нам с ней представилась возможность измерить вдвоем ширину кровати, но после этого я спал опять с одной Мерседес.
Однако недели через три Лисея отвела меня в сторону, схватила за руку и, опустив глаза на носки своих туфель, сказала сдавленным голосом:
— Что ты со мной сделал!
Я спросил:
— А что?
— Можешь и сам догадаться!
Сам я, конечно, догадался, ибо она упорно смотрела на носки своих туфель. На какую-то секунду я, словно через лупу, увидел увядшую кожу ее лба под черной челкой; оторопело глядя на нее, я сказал:
— Но я же был начеку!
Тут она пришла в ярость, крикнула мне в лицо:
— То-то и видно, как ты был начеку! — И выбежала вон.
Я побежал за ней следом и спросил, не хочет ли она выйти за меня замуж; спросил едва слышно — от страха у меня заныло под ложечкой. Она прижалась лбом к стене и сказала:
— Может быть, я застудила или еще что-нибудь… всякое бывает… Подождем еще месяц. — И, едва не плача, добавила: — Оставь меня.
Как раз к этому времени я всерьез собрался напомнить старику о своем деле — ведь до сих пор оно не продвинулось ни на шаг. Но при сложившихся обстоятельствах я бы не решился предъявить ему какие-либо требования. Все в этом доме были исполнены к нему прямо-таки безграничного почтения (особенно в его присутствии); он даже имел право не затворять за собой двери, не опасаясь немедленного окрика супруги: «Сквозит!» Такое же почтение питал к нему и я. Быть может, ему это нравилось; так или иначе, но именно в ту пору он без всякого внешнего повода как-то раз, когда мы были с ним наедине, завел со мной разговор.
— Всю свою жизнь я гнул спину, чтобы им было хорошо. Все бремя я взвалил на себя, ради них даже сел на скамью подсудимых; я отказываю себе во всем — не пью и не курю — только ради них. Однако, — и тут его до сих пор плаксивый тон зазвучал угрожающе, — однако быть отцом — значит сознавать свои обязанности. Обязанности!
Я вздрогнул, словно от удара по лицу, а он продолжал:
— Я всегда выручал своих девочек — что бы они ни натворили. Им, бедняжкам, нелегко. Из них мог бы выйти толк — но при такой мамаше? Она каждый раз все портит, каждый раз! «Закройте дверь, сквозит!» Да-с. Меня-то уж жалеть нечего, я все беру на себя, лишь бы девочкам было полегче. — Тут он поднялся, встал среди своей обшарпанной мебели, воздел руки к потолку и, неподвижно глядя вверх, торжественно возгласил: