Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла
Шрифт:
Взрыв, который за этим последовал, разом покончил со всем. Ее вялое тело вдруг напряглось как пружина, она вскочила с кровати и заорала:
— Ты шпионил за мной, паршивец!
Она рвала на себе волосы, потом бросилась на кровать, опять вскочила, налетела на меня и, так как я стоял неподвижно, словно прирос к месту, принялась трясти меня за ворот куртки. А я не двигался исключительно потому, что ровным счетом ничего не понимал, и, поскольку я все время твердил одно только слово: «Нет», совсем тихо и кротко: «Нет», она вдруг замолчала. Теперь у Мерседес был такой вид, будто в мозгу у нее внезапно сверкнула молния, озарив ее бесконечно тупое лицо светом познания. Она спросила:
— Долорес?
— Лисея, —
Мерседес кивнула головой с видом глубокого удовлетворения и сказала:
— Вот свинья! — А после небольшой паузы добавила холодно, с остротой бритвенного лезвия и с несказанной грустью: — Я, я, я это придумала, а они пошли по моим стопам. Но первая придумала я.
Тут она сняла туфли, с туфлями в руках пошла в соседнюю комнату и принялась бить ими Лисею по лицу. А я схватился за свою фляжку, но не успел поднести ее к губам, как меня вырвало. За стеной шла потасовка, раздавались вопли, а я тем временем начал упаковывать свои чемоданы.
Вернулась Мерседес, совершенно обессиленная, села на кровать и сказала:
— В конце концов, мы ведь тоже должны на что-то жить.
Я не ответил ей, а кончив паковаться, пошел в ближайшее кафе и вызвал по телефону такси. Потом снес чемоданы вниз, в переднюю, и зашел к старику. Он сидел на диване, совершенно подавленный, и перебирал пальцами бахрому пледа.
— Что вам угодно? — спросил он, не глядя на меня.
Этого я и сам не знал; пока я раздумывал в поисках ответа, он опять спросил:
— Сколько там было?
Я сказал:
— Две тысячи пятьсот.
Он вынул бумажник, помусолив пальцы, извлек из него деньги и положил рядом с собой на диван, а я подошел и взял их оттуда. Он не шевельнулся, только сказал:
— Я сразу вас раскусил, с первого дня раскусил — вы мелкий, гнусный вымогатель.
Я повернулся и вышел; открыл наружную дверь и поставил с собой рядом чемоданы.
Мерседес стояла, прислонясь к косяку, и не сводила с меня глаз, а я только раз мельком взглянул на нее, на ее бледное лицо с накрашенным ртом — от уха до уха, с накрашенными бровями — от уха до уха: элегантная шлюха с хорошо стянутой талией, а на самом деле — такой же урод, как ее папаша. Тем временем из кухни несся вопль:
— Закройте дверь, сквозит!
Наконец подъехало такси, и я протиснулся между дверным косяком и бедрами. В маленькой гостинице случайно оказалась свободной та самая комната, в которой я остановился тогда, полтора года назад, и я почти всю ночь проплакал в подушку.
Назавтра, ближе к вечеру, я отправился к доктору Цаару, и этот изящный пожилой господин заявил:
— Ведь я недвусмысленно дал вам понять, что в этом деле уже ничего добиться нельзя.
Он сидел рядом со мной, подперев голову сплетенными в пальцах руками; в пепельнице тлела недокуренная сигарета.
— Он всегда жил только ради своих дочерей и к старости свихнулся на этом. Я полагал, что вы это заметили. — И уже в дверях, прощаясь со мной, изящный пожилой господин добавил: — Он тяжело болен, надо было его щадить.
Теперь уж я совсем не знал, что бы еще предпринять. Все дни напролет я просиживал в недорогих кафе, а когда мои часы и мой черный костюм надолго застряли в ломбарде, просто сидел в парке, считал проезжающие машины или капли дождя и все время в бессильной злобе думал: «Тайну она унесла с собой в могилу». Может быть, я при этом прибавлял: «Как вносят чемодан в купе». А может быть, еще: «Надо только хорошенько копнуть».
Я даже не знал, где ее могила, а у кладбищенского сторожа память заработала лишь после того, как я ее слегка подмазал. Я разорвал пополам стошиллинговый билет — я только что опять побывал в ломбарде — и дал ему одну половину.
— Вторую вы получите после того, как выясните, где эта могила. Вам придется только полистать
Уже на следующий день он указал мне могилу, однако на кресте значилось другое имя. Он сказал:
— Эта могила стояла заброшенная бог знает с каких пор, и сюда захоронили еще кого-то — прямо гроб на гроб, — так уж водится.
Я отдал ему вторую половину сотенного билета, а он сказал:
— Кто ж его у меня теперь возьмет?
— Любой банк, раз номера на обеих половинках совпадают.
Тогда он проверил номера и сразу повеселел.
После этого я — нарочно, пока он не ушел, — купил букет цветов и сложил руки, словно бы для молитвы.
Через некоторое время я был уже уверен, что найду эту могилу в темноте. Я ждал целую неделю, пока не наступило полнолуние.
Придя на кладбище за полчаса до того, как там запирают ворота, я немного постоял перед могилой, потом забрался вглубь и спрятался в маленькой часовне, примыкающей к задней стене. Более двух часов провел я в этом прохладном убежище, в обществе каменного ангела и своей фляжки. Когда совсем стемнело, я прокрался к сараю с инструментами и взял кирку и лопату. Если кирка, вонзаясь в землю, натыкалась на камешек, то произведенный ею звук отдавался в моих ушах разрывом бомбы. Я обернул кирку носовым платком, но после первого же удара платок соскочил и застрял в земле. Кроме того, оказалось, что я плохо представлял себе, сколько земли мне придется перебросать лопатой. Холмик я, правда, уже срыл, но достигнуть глубины никак не мог и был вынужден все чаще делать передышки и прикладываться к фляжке. Все часы — сколько их ни было вокруг — уже пробили полночь, потом час, потом два часа, а вырытая мною яма была мне едва по колено, так что, когда полицейский и сторож схватили меня за плечи, я прямо-таки обрадовался, что больше не надо копать. В жизни своей я не чувствовал себя таким усталым.
К середине дня меня отпустили, и теперь мне нужен был адвокат. Сначала я подумал было о докторе Цааре, но потом мне вспомнился один мой собутыльник из клуба художников, который в то время учился на юридическом факультете и всегда говорил, что хочет завести практику в Линце — своем родном городе. Действительно: в телефонной книге значилось его имя — доктор Алоис Редлингер. Он предложил мне рюмку коньяку, потом внимательно выслушал мой рассказ, задал несколько вопросов и переправил меня к психиатру. Психиатр оказался здоровенным и грубым дядькой; он простукал меня вдоль и поперек молоточком, заглянул мне в глаза, велел вытянуть вперед руки и растопырить пальцы, а между делом угощал меня сигаретами и расспрашивал обо всем: не только о прадедушке, но и о моей матери, о моей сестре, о моих тетках, о моей учебе, о Герде и Гарри Голде, о семействе Вудицль. И я все ему рассказал, умолчав только о том, что у меня есть ребенок. После моего визита к психиатру доктор Редлингер заявил: «Не слишком благоприятное для тебя заключение», а меня пот прошиб при мысли, что психиатр определил у меня душевную болезнь, delirium tremens, [43] например, или что-нибудь в этом роде (я не очень-то разбираюсь в этих делах).
43
Белая горячка (лат.).
— Ты слишком нормальный для того, чтобы тебе эта выходка сошла с рук, — сказал доктор Редлингер. Это значилось в заключении психиатра, кроме того, там что-то говорилось и об умственных способностях выше среднего уровня, и — благодарение господу! — о некой навязчивой идее.
— Вот за нее-то мы и ухватимся, — сказал Редлингер, и я получил четкие инструкции, как держать себя на суде.
А пока что он основательно занялся расследованием и однажды сказал мне: