Минус (повести)
Шрифт:
Я ворочаюсь, покашливаю, стараясь проглотить комок, я взбиваю ставшую горячей подушку, заворачиваюсь с головой в одеяло, спасаясь от размеренного, однообразного пощелкивания секундной стрелки.
«Ой, Ромочка!.. Мамочка!.. — задыхающийся шепот женщины, моей любимой женщины. — Ой, что ты со мной делаешь!.. Господи!.. Ромочка!..»
Распутываюсь, открываю глаза. За окном белесый мрак. Качаются черные ветви рябины, и по стенам комнаты ползают вправо-влево их мутные огромные тени. За рябиной разукрашенный подсветкой шприц Останкинской башни… Мягко и однотонно щелкает секундная
Сажусь, дотягиваюсь до сигарет. Оранжево-синее перышко огонька из зажигалки. Горьковатая струйка дыма, обтекая комок, вливается в грудь… Включаю настольную лампу. Без четверти двенадцать. Пью воду. И проклятый комок при каждом глотке, как поплавок, тонет, кажется, исчезает, но тут же всплывает и занимает свое место. И стрелка щелкает, щелкает…
Снова радио. Бодрый юношеский голос поет:
Но если ты обычный парень, Тебе не светят никогда Такие девушки, как звезды, Такие звезды, как она…Не надо!.. И опять тишина. Нахожу в верхнем ящике стола таблетки «Глицин», кладу одну под язык. В инструкции сказано, что она должна медленно растворяться. Но она мешает, я измельчаю ее зубами и глотаю крошки… Беру календарик. Сегодня понедельник, восемнадцатое. Через четыре дня мне стукнет тридцать один. Никого не буду приглашать… нечего отмечать… А ровно через неделю — в Германию. Всего-то неделя. Целых семь, семь бесконечных дней и ночей…
Что же?.. Открываю холодильник. Достаю початую дежурную бутылку «Гжелки», кусок копченой грудинки… Пару рюмок — и наверняка потянет в сон. В теплый, здоровый, непрерываемый сон… А можно ли «Глицин» с водкой? Читать инструкцию лень, то есть — страшно увидеть, что нельзя. Ладно, по крайней мере не умру от одной таблетки и ста граммов…
Не зная, чем занять себя между первой порцией и второй, вынимаю из тумбочки папку. На ней ярлычок «Письма от родителей и других. 1996–1999 гг.» Развязываю тесемки, перебираю листы. Большие писчей бумаги, в линейку из школьных тетрадей, а вот, соединенные скрепкой, маленькие обрывки с торопливым, сползающим вправо почерком красной пастой. Это записки жены из роддома. У нее были тяжелые роды — потом врачиха сказала мне, что они боялись ее потерять и речь шла не о ребенке, а о роженице. Но в итоге с обеими все получилось благополучно…
Морщась, сопротивляясь, читаю. Зачем-то читаю, зная, что станет хуже.
«Дорогой мой Романсэро! Любимый Сэн! Самый замечательный муж на свете. Самый прекрасный отец. И умопомрачительный любовник! Самый остроумный. Самый мрачный Великий писатель всех времен и народов. И самый светлый! Я так люблю тебя! Рома, когда меня отсюда отпустят, я снова стану самой страстной, неутомимой, безумной! Я буду хорошей мамой для нашей девочки. Люблю тебя! Позвоню. Вся твоя Л.»
Наливаю в рюмку, отрезаю пластик грудинки. Пью. Жую. Смотрю на часы. Начало первого… Тяжело, когда тебя перестают любить. В общем-то и жить уже не для чего.
«Ромочка, любимый мой. Я договорилась —
P. S. Пожалуйста, одевайтесь с Алешей теплее. Говорят, что сегодня ночью было за тридцать. Любимый, не могу дождаться, когда мы вновь будем вместе!»
Тянет изорвать, выкинуть эти листочки, завыть, побежать к телефону и молить о прощении… Не завязывая тесемок, швыряю папку обратно в тумбочку. А на глаза попадается другая, темно-зеленая. Ее содержимое я ценю не меньше своих собственных публикаций. То, что в ней, — удерживает от воя, истерик, мольбы, заставляет барахтаться, заставляет стискивать челюсти и бороться. И я хватаюсь за нее, вытаскиваю, кладу на свой просторный письменный стол… Перед тем как раскрыть — выпиваю еще. На этот раз не закусываю. Без закуски скорее подействует…
Как всякому нормальному, мне нравятся положительные отзывы. Тем более когда они с аргументами, с элементами философии, параллелями из истории литературы; приятно, если меня сравнивают с Чеховым или Достоевским, на худой конец — с Маканиным. Но для того, чтоб ощутить, убедиться, что я действительно чего-то стою, чтоб продолжать заниматься тем, чем я занимаюсь и из-за чего живу так, как живу, я читаю ругательные слова о себе и своих вещах. Это подстегивает лучше всего.
И, как самый захватывающий роман, как самую невероятную новость, я пожираю глазами сто раз читаные-перечитаные строки из газет, журналов, из Интернета. Даже о комке забываю (или он исчезает?) — дышится без усилий, дышится глубоко и свободно.
«Правда Сенчина банальна: весь мир — дерьмо. Выхода нет, нет даже света в тоннеле, он давно пропал. Одна темная ночь без конца и без краю. И дело даже не в позитиве, об отсутствии коего так кручинилась одна критикесса, куда более страшным является полнейшее отсутствие какой-либо нравственной позиции у самого автора. Хотите убедиться — полистайте хотя бы рассказ „Первая девушка“. Внимательно читать не советую — можно отравиться».
Именно — «отравиться»! Если читатель может отравиться, то каково автору… А вот настоящий шедевр из папки:
«…На том редакционном собрании я говорил не как завотделом критики, а как рядовой читатель, которого просто физически мутило от сенчинской прозы. Вот не люблю я, скажем, Сорокина, но вполне спокойно и холодно его читаю, сознавая: это игра такая, иногда забавная, иногда скучная. А от рассказа Сенчина отчетливо шибало серой, там воистину чуял я присутствие врага рода человеческого».
Что может быть лестней, когда тебя ставят выше самого вредного нынче писателя и утверждают, что ты рупор адских сил? Чем-то булгаковско-гётевским веет… Плескаю в рюмку и выпиваю уже с удовольствием, шумно выдыхаю, закуриваю окурочек «аполлонины».