Минус (повести)
Шрифт:
— У меня «что делать» один раз, — делаю замечание.
— Да, да, это я так… Хм… «Суп выплескивать было жалко. Так и ели… До сих пор не забуду этого случая, да и он долго помнил».
В книге масса всяких историй, фактов, свидетельств о первой блокадной зиме, многие куда более страшные, но меня по-настоящему трогает лишь этот, разбросанный по всей второй части рассказ Лидии Охапкиной. Скорее всего, из-за фотографии и трогает — видишь живого, милого, созданного для любви (сразу заметно, что она любила заниматься любовью) человека и искренне сострадаешь ей. Тем более у нее сын, дочь, муж — всё как надо, как
— «Наконец мы доехали до города Череповца, это было 11 марта 1942 года. Когда машина остановилась у одного дома, мой муж сразу вскочил в машину. Посмотрел и выпрыгнул. Он нас не узнал, а я его, конечно, сразу. У меня от волнения перехватило дыхание, и я не смогла окликнуть. Дети его не узнали. Он был одет по-военному. Я слышу, он спрашивает, приехала я или нет. Ему отвечают, что она с детьми находится в машине».
Строчки слов заслоняются картинкой. Лиза с Алешей и Настей сидят в кузове. Черные, бессловесные, страшные, а я, в шинели, в шапке-ушанке со звездочкой, ищу их. Родных мне людей, которые вроде бы где-то здесь, где-то рядом…
— «Он снова вскочил и стал смотреть. Стал узнавать, узнавать и хриплым голосом: „Вы, вы?“ — снова выпрыгнул из машины. Он заплакал и зачем-то шапку снял. Потом, наконец совладав с собой, сказал: „Лида! Толя!“ — и снова из глаз показались слезы».
«„Из глаз показались слезы“ — нехорошо», — отмечает во мне автоматический редакторский басок и тут же стихает.
— «Я ничего не могла ему ответить. Смотрю и молчу. В горле словно ком. Хочу сказать, а язык как онемел. Тогда он позвал: „Толя, ну иди же ко мне скорей“. Я как не своим голосом: „Он не ходит“».
Ирина Юрьевна опять кашлянула, но теперь мокротно, и, торопясь, глотнула воды из чашки. Я шевелю дрожащими скулами, ежусь, чтоб сбросить со спины колючих, ледяных насекомых.
— «Нам на четыре семьи дали пустую комнату, — уже не так быстро зашелестел голос. — Каждая семья заняла угол. В комнате было темно. Город Череповец на ночь тоже затемняли… Я решила сменить белье. Когда я разделась, показала себя голой мужу. Смотри, говорю, какая я стала. А была я скелет, обтянутый кожей. Особенно была страшна грудь — ребра. А я была кормящая мать, когда началась война. Ноги тонкие, чуть потолще пол-литровых бутылок».
Снова представляется Лиза. Мое лицо клонится к странице, где я вижу любимую женщину. И вот такую — вышедшую из могилы — я люблю ее в тысячу раз сильнее…
— «Вася взглянул, опять заморгал глазами. Ничего, сказал он, когда кости целы, будет и тело. Никакой близости между нами не было, и не могло быть об этом даже речи, хотя не виделись мы десять месяцев. В этой комнате мы прожили пять дней. Потом решили ехать в Саратов. Мужу дали отпуск на десять дней».
Шелест прерывается — Ирина Юрьевна пьет воду, восстанавливает дыхание. Воспользовавшись паузой, листаю книгу. Нахожу фотографию… Да, она обожала заниматься любовью. Расстилала постель и, блестя глазами, тянула на нее мужа. Она была счастлива… Фотография досказывает мне то, что она не решилась рассказать или составители не включили в свою страшную книгу — ведь книга же не о том, что бывает в нормальной жизни…
— Продолжим?
Я киваю и торопливо листаю книгу в обратном порядке — дальше от фотографии, ближе к концу.
— «В одной
«Курить! Курить!» — будто очнувшись, жадно и нетерпеливо стало вопить во мне. Даже строчки спутались… А я и забыл ощущение, когда необходимо покурить, — обычно-то просто каждые пятнадцать-двадцать минут машинально беру сигарету, вставляю в рот, щелкаю зажигалкой.
— «Когда я поправилась, стала работать в колхозе колхозницей. Я в жизни не была в деревне и не знала крестьянской работы, но жизнь научила. В деревне я прожила три года. Здесь в первый же год от туберкулеза и тяжелого желудочного заболевания умерла моя Ниночка».
Конец главки.
— Ох, пора отдохнуть, — выпрямляется Ирина Юрьевна.
— Да… Пойду покурю.
— Роман, может быть, кушать хотите?
— Да нет… спасибо.
— А что, давайте! У меня котлетки с пюре. Нам ведь еще, — она приподнимает нетонкую стопку листов, — довольно прилично осталось. Давайте покушаем!
— Н-ну… — Аппетит что-то действительно появился.
— Значит, разогреваю!
Ирина Юрьевна идет на кухню, а я, разминая сигарету, в подъезд.
Утром созвонился с верстальщиком и отвез ему дискету с набором «Блокадной книги». Кстати, по пути к метро получил первый в этот день удар. Приемщица стеклотары, помогая выкладывать из сумки мою ежеутреннюю добычу, скорбным голосом сообщила:
— Ликвидировать нас, сынок, собираются.
— В смысле?
— Лужкову не нравится, видишь ли, что торчим на улицах с ящиками своими. Распорядился убрать. Только стационарные пункты оставить.
— Н-да-а… — вздыхаю и в то же время пытаюсь вспомнить, где есть в округе такой стационар.
— Он что, думает, мне, что ли, приятно так целый день?.. Весь остаток здоровья здесь оставила…
А стационара-то, кажется, рядом нет. Ближайший — на Тимирязевском рынке, а это совсем в другую сторону от моего маршрута. Значит, придется сдавать раз в неделю, по субботам. Значит, неслабое нарушение распорядка жизни…
После верстальщика заскочил в институт. Нужно было вернуть октябрьские номера литературных журналов. Продержал их недели две, но так толком ничего и не прочитал — листал, искал, что цепанет. Не цепануло… Преподаватель литературы Ренессанса любил повторять слова Боккаччо — что-то вроде того, что главная задача художественной литературы — развлекать людей. Сперва развлекать, а потом уж поучать и прочее… Современные же писатели стремятся во что бы то ни стало загрузить. Если не темой, так языком, стилем, от которого крыша течет…