Мир наступил не сразу
Шрифт:
— Ку-уды?
— А мне хозяин дозволил, — задиристо отбивалась девочка и показывала на Василя. — Это его лошадь, он кому захочет, тому и дозволит.
— Он, ладно, дозволит, да ты сама-то ай не видишь, что лошади тяжело?
— Мати царица небесная, да что ей сделается, такой гладкой?
Василь посмеивался, а Велик недовольно хмурился. Ехали только больные и самая что ни на есть мелкая мелкота. Уже шести-семилетки топали пешком, лишь время от времени подсаживаясь на подводы, а Манюшкины ровесники даже и не просились. Одна она вела себя так нагло: хотела — ехала, хотела — шла. Велик, наконец, не выдержал:
— Ну-ка, слезай! — крикнул он, встретившись с нею взглядом.
В ее узких, широко расставленных глазах проблеснул
— Ты ж видишь: вон такие, как ты, ножками, ножками работают.
— Ну и что? — хмуро огрызнулась Манюшка. — Если другие начнут помирать, мне тоже с ними?
Василь засмеялся и покрутил головой:
— Языкатая у тебя сестрица.
— Я, знаешь, даже бояться ее стал, — пожаловался Велик и рассказал о вчерашнем случае с немцем. — Такая она страшная была в тот момент.
Лицо у Василя сделалось печальным.
— Видать, богато накипело. Через край… Конечно, вымещать на раненых — не дело. Але она еще малая, подрастет — поймет.
— Да? Значит, забудет все, что они ей сделали? Может, и жалеть их станет?
Затаив дыхание, Велик ждал ответа. Он-то пожалел тогда этого немца, и все они, «травенские», больные и голодные, были ему жалки. Ему было стыдно перед самим собою за эту жалость, он чувствовал себя так, будто предает и погибшего Мишку, и сгинувших без вести мать с сестренкой, и начисто осиротевшую Манюшку.
— Ну, жалеть ей не доведется: подрастет — их у нас уже не будет, ни раненых, ни здоровых. А вообще — чаму не пожалеть живую людину, кали ей плохо? Ты так говоришь, вроде это зазорно.
— Человека пожалеть не зазорно. А этим мстить надо! Они нешто люди?
— Да, сволочи! Але ж и сволочь, бывает, людиной становится, кали страдает.
Велику приятно было, что Василь не осуждает его за жалость к немцам, но, честно говоря, сам Василь в его глазах сильно осел — его рассуждения шли вразрез с тем, что приходилось слышать вокруг и с чем Велик был согласен: народ досыта нахлебался фашистских порядков пополам с кровью и имел право проклинать немцев. И мстить. Да, да, и мстить, а как же?.. И потому рассуждения Василя показались ему не только странными, но и подозрительными. Может, самому ему не за что мстить, а вот жалеть есть за что?
Он начал прикидывать, как бы похитрее выведать у Василя, из каких он сам-то. Но ничего толкового на ум не приходило, а то, что лежало сверху, не годилось — не спросишь же вот так с бухты-барахты: «Слушай, кто из твоей родни был в полицаях?» А тут еще Манюшка снова попыталась взобраться на подводу и отвлекла — пришлось на нее цыкнуть.
— Да не злись ты на нее, — тряхнул его за плечо Василь. — При нормальной жизни хиба заставили б таких малых тащиться пешком по жаре и пыли целых пятьдесят километров? Да что поделаешь — коней мало, а уехать поскорее всем не терпится.
Велик промолчал. У него самого уже ломило поясницу, кололо в боку и болели ноги, так что девочку можно было понять и дать ей послабление.
— Вот ты кажешь — месть, — вернулся Василь к старому разговору. — То такое поганое дело, як отрава, душу может разъесть… У меня было. Летось поселился у нас в Травно пришлый человек. Аккурат по соседству с нашим пустовал дом — семья советского командира, яка там жила, кудысь утекла в сорок первом. Вот он и занял. Было у него двое детей — девочка и мальчик. Она Манюшкиного возраста, он постарше на год… Ну вот. Новый наш сосед служил в полиции. И с самого начала положил глаз на моего коня. Отобрать ни с того ни с сего вроде неудобно, так он что? Вынюхал, что у нас в сорок первом раненый боец скрывался, ну, матку и арестовал. Кудысь ее отправили — не то в Лепель, не то в Оршу, и по сей день ни слуху ни духу, — Василь помолчал, справляясь с волнением. — Ну а коня забрал. Худо нам с сестренкой пришлось без матери и без коня. Подряжался
Велик пожал плечами — он не знал, что сказать. Но Василь все равно снова вырос в его глазах.
Дорога втянулась в лес. Стало легче идти в прохладе и легче дышать духовитым воздухом.
Разговоры в обозе смолкли. Солдаты и партизаны в Травно говорили, что по лесам бродят остатки разбитых гитлеровских частей. Голод — не тетка: наводя ужас почище привидений, по ночам являются в деревни, нападают на одиночные машины. Велик представил, как они выходят сейчас на дорогу — ненавистные знакомцы с черными автоматами на груди, — и у него холодом подуло в животе.
По обеим сторонам дороги виднелись окопы, воронки, расчищенные площадки, валялись снарядные ящики, хвостатые мины, гильзы разных калибров, противогазы, пустые консервные банки, окровавленные бинты, газеты на немецком языке, обрывки бумаг. Местами лес был сильно покалечен — расщепленные и вывернутые с корнем стволы, срезанные кроны и сучья, закинутое на ветки казенное рванье форменного цвета… Видно, крепко им тут влупили!
В Богушевск притащились поздно вечером… Разгрузившись у какого-то сарая, замертво попадали на узлы.
Прощаясь, Василь сказал:
— Ну, ты гляди там. Кали уж совсем худо станет, давай назад. Потеснимся. — Опустив глаза, смущаясь, добавил нерешительно, с запинками — Я, знаешь, вроде привык к вам за этот день… вроде даже породнился. Смешно, верно?
Велик, пряча грустные глаза, кивнул: верно, смешно.
Сарай, возле которого ночевали, стоял шагах в пятидесяти от железнодорожных путей. Всю ночь грохотали, трубя, поезда, но шум их донельзя уставшим людям не мешал, наоборот, был как колыбельная музыка.
Встали с рассветом, хотя после вчерашней дороги спать бы и спать, тем более — куда было спешить? Но в группе как будто сама собой проявилась уже организованность, выдвинулся вожак. Понаблюдав и поразмыслив, Велик понял, почему и как в вожаки попал именно этот человек. Андрей Борисович (а называли его почему-то Борисьевич) выделялся среди других стариков тем, что был гололиц, подтянут, немногословен и строг. Иначе говоря, имел военный облик и командирские замашки, знал, чего хочет народ. Он говорил: сделаем так-то — и, не ожидая возражений или одобрения, не оглядываясь на других, сам первый выполнял свою команду. Такой человек нужен был толпе, состоящей из женщин, ребятишек и трех стариков, уступающих Борисьевичу и в крепости, и в выправке, и в решительности.