Мир наступил не сразу
Шрифт:
Впереди показалась Манюшка. Она шла, опустив голову. Когда приблизилась, Велик увидел, что лицо ее заревано. Взяв у него свою сумку и пристроив ее за плечами, девочка сказала тускло:
— А нашей улицы нет. Сожгли. — И помолчав — У других хоть печки торчат, а где наша хата была, одни битые кирпичи валяются. Черные.
В голосе ее звучало тоскливое отчаяние. Велик легонько дотронулся до ее плеча и ускорил шаги. Говорить он не мог.
Они прошли по уцелевшим улицам Кречетова — та, мертвая, чернела в стороне, утыканная, как памятниками, печными трубами — и вышли на знакомую, много раз исхоженную
Отсюда, с этой верхней точки, открывался вид на родную деревню. Она лежала на дне низины. В мареве жаркого солнечного дня старые хаты казались посеребренными и словно плыли в сказочной туманной дымке. Будто деревня и правда была флотом, как придумал когда-то Велик, читая «Цусиму» Новикова-Прибоя.
Он смотрел на это видение и не мог сдвинуться с места. Все перемешалось в душе: радость — потому что он вернулся, и вот она, родимая, уцелела; горе и боль — потому что некому встречать его; жалость — рядом стояла одинокая и бесприютная, закаменевшая в отчаянии Манюшка; тревога за их общее будущее.
Странным образом объединились все разнородные чувства в одно. Не смыслом, не словами, а всем своим щемящим ладом.
Дальше Велик шел, внимательно присматриваясь к кочкам, выбоинам и кустикам, и ему казалось, что он помнит их по отдельности. Вместе с тем, он все время посматривал на приближавшуюся деревню, и стеснялось волнением сердце.
По шаткой, на живую нитку сметанной кладке (а был здесь раньше мост) перешли через Журавку и свернули на лужки, что граничили уже с приусадебными огородами.
Здесь, на лужках, женщины сгребали сено. Как и до войны, одеты они были по-праздничному, только победнее. И было их поменьше, и не шумели над покосом веселые песни, смех и гомон.
Велик поравнялся с крайней женщиной и остановился, и безмолвно стоял, пока она его не заметила и не подошла к нему. Это была Кулюшка Гузеева, мать погибшего Степки, Великова дружка.
— Велик! Ты! — всплеснула она руками. — А где же твои? А мой Степка?
Велику вдруг вспомнилось, что здесь обычно работала вторая бригада, а Кулюшка из первой, и это его удивило. И так как он не знал, что ответить, то, с великим трудом проглотив горький комок, мешавший говорить и дышать, спросил:
— Это какая бригада?
И заплакал.
Уроки воспитания
Велика, спавшего на конике, разбудило солнце. Оно стояло уже довольно высоко, и луч его, проникавший через окно и бивший спящему в лицо, был ярок и горяч.
— Эй, Манюшка, пора вставать! — открыв глаза, крикнул Велик.
На печи послышалось шевеление, показалась Манюшкина голова. Пожмурив на свет свои продолговатые узкие глаза, девочка сказала:
— А я давно не сплю. Это ты — бегаешь до полночи, а потом храпишь до обеда.
— Ладно, мала еще учить. Вот дорастешь до моего — и ты будешь бегать… Подымайся готовить завтрак. Сама нынче будешь, без моей помощи.
Манюшка скатилась с печи.
— Только ты подсказывай, если я что забуду, ладно? — Она прошлепала босыми ногами к загнетке, вытащила из-под лавки ветхую плетуху,
— Где взяла? — строго спросил Велик.
— Тетка Кулюшка дозволила подкопать на своем огороде, — не моргнув глазом, сбрехнула Манюшка.
Он знал, что сбрехнула — не раз слышал от ребят, что она самовольно подкапывает на чужих огородах, попросту говоря, ворует. Но каждое утро, задав свой строгий вопрос и выслушав в ответ брехню, принимал ее за правду. Его это мучило, но никакого выхода не виделось — есть было нечего.
Манюшка начистила картошки, помыла ее, затем перебрала щавель, сложила дрова колодцем в печи и разожгла огонь. Все это она делала старательно, бойко и весело, напоказ: мол, уроки усвоены на «пять». Велик, не вставая с коника, только передвинувшись от солнца, давал указания и учил. Обоим это нравилось.
— Ты еще научи меня пришивать заплатки, — сказала Манюшка воркующим голосом. У нее, он заметил, голос имел множество переливов и оттенков, и она любила играть им. — А то вон у теба через портки ноги светятся, а у меня платье все худое.
В сенях звякнул железный чепок, придерживающий дверь, и в хате появилась Кулюшка. Велик обратил внимание: девочка сразу торопливо вытерла руки и, сунув голову в устье печи, принялась раздувать огонь.
За последний год мать его друга сильно постарела. Продолговатое лицо ее сморщилось, ссохлось и еще больше вытянулось, волосы поседели. А ведь по годам она была чуть постарше его матери, мать же он помнил молодой. Однако сказать, что Кулюшка стала старухой — не скажешь. Только лицом и волосами постарела, а так, высохшая, жилистая, она была по-молодому подвижной и сильной. Все та же злодейка-жизнь не давала ей сложить руки и уйти в нети: хоть и поменьше стало едоков на шее (дед умер за это время), а все ж достаточно — четверо. Да сама пятая. Нужно было крутиться.
— Ох, Веля, — сказала Кулюшка, садясь на лавку, — навоевалась я, натерпелась под самую завязку.
Она вытерла пальцем губы и скорбно уставилась на торчащие из печи Манюшкины ноги. Девочка, будто почувствовав этот взгляд, вылезла и, сделав на перепачканном сажей покрасневшем лице захлопотанное выражение, схватила ведро и выскочила из хаты. Что-то было тут не так: с самого начала установилось, что за водой ходить — обязанность Велика, и Манюшка ни разу еще не нарушила этот порядок, да и не рвалась. А сейчас, вишь, завертела хвостом и ускользнула.
— Мы ведь, когда деревня поехала спасаться в лес, разделились, — продолжала Кулюшка, проводив девочку неодобрительным взглядом, — я с детьми поехала, а отец с матерью остались. Никак не захотели ехать…
Кулюшка примолкла, горестно подперев щеку ладонью. Велику любопытно было узнать, что сталось дальше, но он молчал, зная, пришла она не просто так — сидела, сидела и надумала: пойду-ка расскажу Велику, как мы в лесу спасались.
— Выехали в лес, а на второй день началась облава, — продолжала Кулюшка. — И вот что чудно: почти всех вычесали, и молодых, и одиноких, а я, баба с тремя малолетками, спаслась. Я, знаешь, Веля, когда все побегли в лес, подальше, подумала: нешто я убегу с ними далеко? Добрались до Навли и укрылись под ее крутым бережком. Она нас и спасла, родимая… Нас-то спасла…