Мир не в фокусе
Шрифт:
Дом с пристроенным к нему хлевом стоял прямо на земле; такие встречаются тысячами в сельской местности к северу от Луары. Шиферная крыша с продольной балкой, два окна, прорубленные по обе стороны от двери, которая состояла из двух расположенных одна над другой створок — так что можно было закрыть одну нижнюю часть двери, чтобы скотина не забиралась на кухню. Жиф явно преувеличивал, когда говорил об идиллии здешних мест, близости к земле и возвращении к своим корням, в общем, словами всего не передашь, — добавлял он. Еще не заходя в дом, я мог описать низкий потолок, почерневшие от копоти выступающие балки, глинобитный пол, кухонную плиту, которую топили углем, покрытый клеенкой стол — ее края спускались на колени тем, кто сидел на расставленных вокруг стола скамьях. И это вовсе не требовало от меня глубокого знания местных обычаев и устройства жилища, просто когда-то давно мы брали молоко на такой же ферме, и однажды мы, дети, ходили смотреть, как доят корову (старший сын фермера, пользуясь тем, что его никто не видит, дергал корову за сосок, посылая через весь коровник мощную струю молока и тем самым устанавливая новый рекорд), тогда мы переняли многое из того, о чем раньше и не догадывались (например, что можно перевернуть тарелку
Бабушка Жифа несколько улучшила внутреннее убранство дома, покрыв земляной пол слоем цемента, но в основном все оставалось по-старому (а именно: на камине — дорожка, обшитая миткалевой бейкой в мелкую бело-красную клетку; очень характерный конусообразный, почти плоский матового стекла абажур с прозрачными волнистыми краями и начиненным свинцовой дробью керамическим противовесом в форме груши, с помощью которого можно было регулировать высоту), присутствие же нового хозяина проявлялось в сногсшибательном беспорядке, который только черт, сломавший себе ногу, и мог наворотить.
Жиф и сам все прекрасно понимал и потому просил не обращать ни на что внимания. Но не заметить всего этого можно было, разве что закрыв глаза и, может быть, зажав нос: в раковине уже много дней валялась немытая посуда, старинная плита сохраняла многовековой культурный слой, на столе были расставлены оставшиеся после завтрака кружки, а рядом, на конспектах, стояла кошачья миска, на стенах висели тряпки, расписанные в стиле экспрессионистов (когда я решился спросить у Жифа, каков символический смысл цветка чертополоха, прикрытого сверху летающей тарелкой, мне тут же пришлось раскаяться в том, что я не сразу признал товарища Че и его знаменитый берет), в углу стояла метла в обличье марионетки, а в кожаном кресле, явно продавленном, судя по тому, как глубоко проваливались садившиеся в него, спал на коленях у Двусмысленности (то ли Парадокса, то ли Экивока) кот, но до чего же была хороша эта блондинка с чистым, прозрачным лицом в обрамлении длинных тонких волос, и я снова мучился вопросом: как это Жифу в таких-то очках удавалось соблазнять таких вот красоток?
Жиф пригласил вместе со мной друга гитариста, с ним я должен был создать даже не столько музыку, — что за нелепая мысль, — сколько некую атмосферу, он же и оповестил о своем приезде громким металлическим скрежетом. В первых же словах, которые он произнес, войдя в дом, звучала тревога за хозяина Солекса, поставившего свой велосипед во дворе очень неудачно, а он обнаружил его слишком поздно, впрочем, не стоит беспокоиться, повреждений, по крайней мере с виду, нет. Я представился как тот самый обеспокоенный — несмотря ни на что — хозяин и (установив связь между грохотом железа и моим велосипедом) бросился во двор. Оставленная у сарая колымага с оторванным крылом, более или менее удачно покрашенная (причем оценка ваша зависела оттого, находили ли вы в ее раскраске следы техники дриппинга или же представляли, что свой нынешний вид она приобрела, простояв долгое время под лесами, на которых работали маляры), вызывала еще большую жалость, чем мой Солекс, однако, когда я поставил велосипед на подпорку, мне все же пришлось выправлять руль, зажав переднее колесо между ног, что плохо отразилось на состоянии моих брюк, так что теперь, вернувшись на кухню, я испытывал смешанные чувства по отношению к вновь прибывшему. Тем более что, пытаясь перетянуть музыкальное одеяло на себя, он начал, не дожидаясь моего возвращения. Склонившись над гитарой, он выводил заунывную песнь собственного сочинения: «mama, mama, can I have a banana», — бесконечно повторяя, круг за кругом, один и тот же куплет; когда же мы попросили его перейти к следующему, он объяснил нам, что придерживается индийского принципа «рага», к которому примешиваются и иные, в частности, африканские влияния доколумбова периода (а это все равно, что сказать «Америка до открытия Берингова пролива»), а также фольклорно-этнографические мотивы (например, логреенская версия «Девушек из Камаре», записанная им в исполнении своего дедушки). Лично я усматривал в его игре систему «трень-брень»: «mama, mama (трень), can I have a banana (брень)». Но моя музыкальная культура была далека от уровня моего нового друга, и я не без гордости узнал, что, сидя в своем углу, навожу мосты между Востоком и Западом; попутно он попросил меня помочь ему, так как собрался наконец дополнить свой текст (Жиф, должно быть, рассказал ему о моем Жане-Артюре), и я предложил ему: почему бы и не «can I have шпикачки или эскимо, или горгондзола» (и что угодно еще, если не сыр и не сладости). Но он сказал, что мама против, и мы прошли в соседнюю комнату, чтобы присутствовать на просмотре «Гробницы моей бабушки».
Жиф переделал в зрительный зал хлев, что, однако, не бросалось в глаза тому, кто ожидал здесь увидеть обитые темно-красным бархатом кресла и сцену. Зал можно было без труда вернуть в его первоначальное состояние. Вдоль стены стояли кормушки, на месте сцены располагались наспех сколоченные декорации, в которых угадывались перегородки, разделяющие стойла, а напротив — дюжина стульев, некоторые из них (с плетеными из пластмассовых прутьев красными сиденьями) были, скорее всего, заимствованы из какого-нибудь диспансера. По словам устроителя, здесь проходили поэтические вечера в самом широком смысле слова. Как это понимать? «Поэзия повсюду, кроме как в самой поэзии», — отвечал Жиф безапелляционным тоном в духе Парадокса-Экивока, отметая решительным жестом все литературные миазмы. Мне было немного обидно за моего Жана-Артюра, и потому я попросил разъяснений. Ну например, на последнем концерте они слушали подпольную запись, осуществленную в трюме строящегося грузового судна. Вот только жаль, что рабочие не пришли, хотя во время представления «Красавицы и чудовища» желающих было так много, что многим пришлось отказать. «Это по рассказу госпожи Лепренс де Бомон?» — «Не совсем так: у нас девушка раздевается на сцене, а рядом с ней стригут овцу». Я выразил сожаление по поводу того, что, одолжив ему свою скрипку, не отправился ей вослед: «Вспомни-ка, Жиф, мы сами должны стричь шерсть
Простыня была несвежая, и при свете прожектора на ней явственно различались пятна, происхождение которых не оставляло никакого сомнения, но Жиф заявил, что это самый лучший на свете экран, он напоминает ему картины того китайского, корейского или сиамского художника — уж и не вспомнить теперь, какой династии, — который макал кисть в слезы своей возлюбленной. От такого деликатного поворота темы при взгляде на произведение в его изначальной форме становилось как никогда ясно, что искусство — это прежде всего акт любви; впрочем, Жиф тут же замыслил устроить выставку на тему «Чудо жизни», на которую каждый принесет свою (естественно, не постиранную) простыню, и это докажет, что творчество, незаконно присвоенное имущими классами с их псевдорынками произведений искусства, в действительности доступно всем. Парадокс-Экивок погасил свет, и в темноте луч проектора высветил на священной плащанице яркое пятно.
На переднем плане была изображена школьная доска, где было написано «Гробница моей бабушки», я очень смутно видел надпись и потому не читал, а только догадывался о ее содержании. Потом появился Жиф собственной персоной, он провел по доске губкой, написал что-то мелом и перевернул доску; теперь на экране был виден только черный квадрат, который сменился ослепительным кадром: камера снимала солнце, небо, птицу в полете, верхушки деревьев, потом она медленно опустилась и остановилась на стоявшей посреди поля кровати, старинной, на высоких ножках с тяжелыми черного дерева стойками, про такие говорят «а ля гробница», — по словам Жифа, именно в этой кровати он и был зачат. Затем перед камерой появилась легкая кисея, чуть качающаяся на ветру, а за ней, как в китайском театре теней, силуэты мужчины и женщины. Они шли, взявшись за руки, скрытые кисейной пеленой; камера отъехала, и стало видно, что ее держат на вытянутых руках девушки, на которых не было ничего, кроме длинных юбок, и музыканты. У самой кровати кисея выскользнула у них из рук, обнаженные любовники взобрались на ложе, девушки разбежались в разные стороны, а музыканты, встав в круг, заиграли на своих инструментах. Все это я рисовал в своем воображении, потому что камера располагалась далеко от кровати, а я сидел слишком далеко от экрана и не решался придвинуть свой стул, боясь, как бы кто-нибудь не усомнился в том, какого рода интерес я питал к произведению искусства, так что когда фильм Жифа достиг кульминационного момента, сколько я ни моргал глазами, но таинственная красота представала передо мной лишь в ореоле тумана.
Все же я должен был признать, что Жиф не погрешил против истины: предполагаемая Иветта, которую можно было узнать по пышной шевелюре, действительно была сверху. Я все надеялся, что камера совершит наезд или даст крупный план, но она, остановившись на целомудренном расстоянии, задержалась на любовниках, а затем пошла вверх, и на экране появились верхушки деревьев, небо, солнце и черная доска. Доска снова была перевернута, но на этот раз я не смог догадаться о содержания текста, не зная его заранее; когда в зале зажегся свет, я повернулся к режиссеру, Жиф вопросительно дернул в мою сторону головой — ну что, все еще не веришь? — словно ждал от меня подтверждения. Я немного помедлил, боясь совершить оплошность, потом ответил ему таким же коротким кивком в знак того, что я с ним согласен.
Потом Экивок и Парадокс без всяких объяснений вышли под руку из зрительного зала, Жиф только бросил гитаристу: «Не забудь выключить проектор, когда закончите». Они взобрались по приставной лестнице на чердак, где оборудовали себе комнату: должно быть, торопились записать на фонограмму партитуру любовных вздохов, пока я настраиваю скрипку, извлекая из нее причудливые звуки смычком музыканта-импровизатора.
«Жиф, ты близорукий?» — Жиф остановился, удивившись тому, что я стою под лестницей, он с сожалением пропустил вперед юбку своей подруги, скользнувшую в прорубленное между стропилами прямоугольное отверстие, и нехотя повернулся в мою сторону, глядя на меня сверху вниз: «Почему ты об этом спрашиваешь, изображение было нечетким?» — «Нет, нет, вернее, да, но только у меня одного, я вижу не дальше собственного носа, мне не хватало остроты зрения, чтобы четко видеть экран, так вот, я был бы очень рад, если бы ты оказался близоруким, рад за себя, потому что такого не пожелаешь никому, но тогда ты смог бы дать мне свои очки, они бы мне очень пригодились, и вовсе не из-за девушек, а чтобы не промахнуться, когда я буду ударять смычком по струнам, и нечего выдумывать, мы все здесь бескорыстно трудимся ради искусства». — Жиф снимает очки: «Ты ее знаешь?» — «О ком ты, Жиф?»
Он исчезает через отверстие в потолке, его ловят нетерпеливые руки и уносят из поля зрения землян, но это похищение — вершина одиночества для того, кто не может оторваться от земли, кто стоит подавленный, с опущенной головой, примеряя немыслимые очки, дужки которых заканчиваются завитком пружины — они цепляются за ухо, врезаясь при этом в кожу, — стекла так плотно прилегают к глазницам, что невозможно просунуть палец, чтобы потереть глаз, на щеках собираются складки, и все это придает вам сходство со сварщиком. Но если не обращать внимания на такую чисто эстетическую деталь, надо сказать, что видно в них довольно хорошо. Вы воображаете себя Гаспаром Хаузером, когда он выходит из небытия, вы чувствуете себя первооткрывателем, отправляющимся странствовать по свету. Вы по-хозяйски оглядываетесь вокруг и обнаруживаете, что для замызганной кухни больше подходит затуманенный взгляд, и вообще он снисходительней к грязи, морщинам и иным изъянам. Теперь же, с обретением третьего измерения, внезапно и таинственно перед вами проявляются горбушка хлеба на столе, круглый след от рюмки, — ничто не ускользает от вас. Вы вдруг становитесь строже, критичней, любой предмет теперь повод к неудовольствию: стены требуют ремонта, пол давно не подметался, с потолка не сметали паутину. Даже товарищ Че, откровенно говоря, уже не так напоминающий чертополох, выглядит еще нелепей со своей летающей тарелкой на голове.