Мир не в фокусе
Шрифт:
Конечно, кое-какие идеи у меня были, но с некоторых пор меня не особенно интересовала эта история. Чтобы писать, нужно жить в одиночестве. Благодаря Жану-Артюру я не сдал во время трудного перехода, но сейчас, когда впереди забрезжило нечто светлое, он не должен был стоять между мной и моей зарождающейся любовью. Как они оба это себе представляли, что вот, мол, я их познакомлю и деликатно удалюсь? «Только не это, Лизетта», — как говаривал мой отец, цитируя, кажется, какую-то знаменитую реплику, во всяком случае, в театральном репертуаре Рандома. Существование Жана-Артюра зависело лишь от меня, от моей доброй воли, мне ничего не стоило без промедления отправить его в корзину для бумаг, где вдогонку ему еще поддаст Жиф, выделывая изящное па под звуки моей скрипки, на которой я сыграю что-нибудь из кельто-овернской музыки собственного сочинения. Он у меня на собственной шкуре почувствует, верна ли широко распространенная
Но Тео считала, что рассказывать ей особенно не о чем, и быстренько возобновила попытку расспросить про моего героя: «Умирает, но почему?» — «Как все. А почему, собственно, он должен избежать всеобщей участи?». И я не собирался бросать слова на ветер. Нет здесь ничего романтичного, ничего похожего на судьбу покинутого и непризнанного художника, мол, мир его отверг — и сам он решает оставить мир. Нет-нет. Он умрет, как умирают многие, как умер мой отец, моя тетушка Мари, мой дед, — трагическая троица той поры, когда мне было одиннадцать лет. Здесь случилось нечто неслыханное: слезы, которые обычно наворачиваются мне на глаза при одном лишь упоминании о моих незабвенных, почти сразу переполнили чашу ее глаз, словно моя грациозная спутница взвалила на себя зримую часть этой слишком тяжкой печали, вскоре крупные капли просочились сквозь тонкую гряду ресниц, скатились на щеки, увеличив по дороге, будто линзы, маленькую родинку, и исчезли под кончиками ее пальцев, в уголках рта. О, Тео, как ты все тонко чувствуешь, как это чудесно, что ты так тревожишься обо мне, как, должно быть, тебя удручает картина мира: повсюду нищета, страдают люди, а революция все никак не наступает, — но не плачь, ничего, посмотри, как я от этого оправился, как теперь у меня все хорошо, я, можно сказать, и сам уже почти не плачу, да и не плакал бы вообще, если бы не сострадал тому, что ты мне сострадаешь, это старая история, — и зачем проводить время в сетованиях, все сыпать и сыпать соль на старые раны, когда жизнь может быть такой прекрасной, исполненной столькими надеждами? Но, обратив ко мне свое прекрасное и грустное лицо, она посмотрела на меня так, что все во мне перевернулось, и я с трудом сдержался, чтобы не сжать его руками, а Тео дала мне понять, что моя история, конечно, душераздирающая, но плачет она не совсем поэтому, — так в стотысячный раз меня поставили на мое место, за пределы которого лучше б не высовываться, сетуя, почему мне никогда не встретится кто-ни-будь сильный, на все способный, который пожалел бы меня за мои слабости, за мою немощь, да и внушил бы как-нибудь, может быть, под гипнозом, чтобы я семьдесят семь раз язык во рту поворачивал, прежде чем заговорить, а не то опять вляпаюсь в неприглядные ситуации, из которых, как правило, выхожу, к собственному прискорбию, с печатью стыда на лбу и с опустошенным сердцем. Почему я всему учусь на своих синяках? Ведь и вправду, вся эта придумка о сострадании и ломаного гроша не стоила, из ее печальных объяснений следовало, что не у меня одного в жизни произошла такая драма; да, отцы умирают у многих, в том числе, и у нее, после этого и года не прошло; и тем лучше, если моя рана уже затянулась, ее — еще кровоточила, и порой это было настолько тяжело, что она хотела бы умереть.
Нет, Тео, нет, только не умирай, только не теперь, мы ведь совсем недавно познакомились. И зачем это мне взбрело в голову расправиться с моим бедным Жаном-Артюром? Чисто из ревности, как устраняют соперников… А между прочим, именно благодаря ему ей запомнилась наша встреча. Мне бы его лелеять, наделить ради такой удачи десятью тысячами лет жизни. Но уже слишком поздно, чтобы воскресить его, дело сделано, да и не вернешь этим отца Тео. Я ждал, что она встанет и оставит меня одного перед бокалом дымящегося грога, от одного запаха которого меня поташнивало, но так как, к моему великому удивлению, она по-прежнему сидела, печально затягиваясь ароматной сигаретой, которую достала из сумочки, и посматривала сквозь застекленную дверь кафе на прохожих, мчащихся под ливнем, я, само собой, решил сыграть самую свою любимую роль, да и выходила она у меня лучше других, словно я для нее специально создан: роль наперсника сестры Эноны и брата Леона.
Тогда расскажи мне, Тео, лучшего собеседника тебе не найти. Сироты по отцу, когда они встречаются, похожи на виконтов. Что они, по-твоему, могут рассказать друг другу? Ты знаешь, я заметил, что у всех моих друзей генеалогия прихрамывает. И не случайно. Кто не прошел через это, ничего не понимает. Что ты хочешь им втолковать? Пусть живут своей обеспеченной жизнью. Мы движемся вперед лишь благодаря нашим ущербным часам, мы ковыляем кое-как со своими покалеченными надеждами в суме. Стоит мне только кликнуть клич верным теням моей памяти, как мы восстановим с тобой весь этот
У нее все случилось на Сретенье. Напевая, она замесила тесто для блинов и, пританцовывая, украсила стол гирляндами и свечами, потому что ее больной отец поправился и вот-вот должен был вернуться домой. Ее мать уехала за ним в далекую горную клинику, откуда его решили выписать, и это было хорошим знаком, знаком, что все пойдет по-прежнему, и вот тесто уже лежало в квашне, когда машина остановилась перед дверью дома. И когда радостная, веселая Тео примчалась, чтобы броситься в объятия столь долго отсутствовавшего дорогого отца, мать завопила: «Не подходи!» Впрочем, это было в характере матери, она всегда кричала, отец же никогда не повышал голоса, а если и повышал, то чуть-чуть, да и сейчас он спал на переднем сидении, запрокинув голову. В этом был весь он: старое заснувшее дитя. Но на самом деле, ты понимаешь, он не спал.
Из глаз Тео снова полились слезы. Двадцать последних километров рядом с матерью, ведущей машину, на «месте смертника» ехал мертвец. И, когда Тео открыла дверцу, все произошло почти так, как она это себе представляла, с той лишь существенной разницей, что хэппи-энд ее сценария обернулся кошмаром, отец упал ей на руки.
А теперь она хочет уйти. Все равно куда, и почему бы не к ней? Ища взглядом моего одобрения, она сказала, что хочет продолжить — ну, продолжить, как я прежде всего понял, пить грог или что-нибудь в этом роде, — и этот призыв причаститься от одной чаши я истолковал как свой миссионерский долг. Все, что ты пожелаешь, Тео, хоть прямой дорогой в ад.
Выйдя из кафе, набросив капюшон на голову, она с удивительной нежностью взяла меня под руку, как обычно ходят старые супруги — в общем-то, жест из арсенала заматерелых реакционеров, но вдруг, поскольку это исходило от нее, я почувствовал, что сейчас он был жестом стойкости, независимости, демонстрацией своей исключительности. И вот рука моя взята в плен, хотя у меня и была необходимость ей располагать, чтобы натянуть каскетку, ведь ливень лил пуще прежнего, но, разумеется, ни за какие сокровища мира я не стал бы высвобождать ее, тем более что этой мелкой неприятности, дождю то есть, я обязан одним из самых деликатных за всю свою жизнь знаков внимания — чуть позже, уже у нее дома, она посмотрит на мою морду промокшего спаниеля и примется вытирать мне волосы полотенцем. Но до этого мы еще заходим в маленькую бакалейную лавочку, от ее небрежного «здрасте» бакалейщик приходит в милое замешательство, он потихоньку вздыхает за своим прилавком, без сомненья, целый день поджидая, когда же она появится, очевидно, навеки ею очарованный, иначе зачем бы ему упрашивать, чтобы она расплатилась за фляжку рома когда-нибудь в следующий раз, уверяя, что все это не к спеху, категорически отказываясь от моей купюры, в надежде вскоре увидеть ее, иметь с ней хоть что-то общее, пусть даже долг.
Перед огромным каменным зданием, отделанным рустами, Тео объясняет мне, что хозяйка — старая, немощная дама, которой в обмен за жилье, комнатку под самой крышей с единственным окном, она читает и оказывает мелкие услуги: ходит за покупками и отвечает на ее почту. Поэтому просит меня идти по коридору и подниматься по лестнице на цыпочках. Слух у хозяйки не такой уже острый, как прежде, но между ней и молодой чтицей был заключен договор, что посетителей она будет принимать в холле. Про себя я радовался, что мне предоставлена льгота, видел уже в этом знак особого внимания, но вдруг, когда она попросила не наступать на скрипевшую ступеньку, до меня дошло, что этот маневр повторялся много раз. И по моему розовому небосклону проплыло серое облачко.
Несмотря на сгущающиеся сумерки, комната была залита золотистым светом фонаря, висевшего прямо перед окном мансарды. Можно было и не зажигать лампу. Тео объяснила, что ей нравилось сидеть в полутьме, а если хотелось почитать, то она пододвигала стул к окну. Разномастная мебель была собрана по всему дому, но стильных кресел или подделок под них здесь хватало. Однако Тео усадила меня на свою постель, чтобы вытирать мои волосы. Вода для грога нагревалась в кастрюле на электроплитке (старая модель с нагревателем в виде спирали), тишину пронизывал шум автомобилей на бульваре перед домом, и я придумывал, что бы такого сказать умного, и ничего не мог придумать, а нужно было что-то веское, значительное, чтобы утолить все ее печали, навсегда развеять тоску.
Я чуть было не изрек, что когда-нибудь она пожнет все, что посеял ее отец, но на сей раз внутренний голос очень кстати посоветовал мне оставить эти пророчества при себе. А потом Тео захотела мне рассказать что-то еще, и, чтобы слушать, надо было, конечно, поудобней устроиться, поэтому причесав меня, вернее, все так же взъерошив волосы, — кажется, это у нее привычка, — она заставила меня откинуться назад, я чуть не ударился затылком о стену, пришлось слегка развернуться и разумней всего было уже просто лечь.