Мир Стругацких. Рассвет и Полдень (сборник)
Шрифт:
Тайное окошко над панелью пялилось на них неподвижным черным глазом.
Она понесла какую-то страстную чушь, схватила Румату за отвороты камзола, притянула к себе. Хоть бы на ухо шепнуть, назначить другое время и место… И тут он оттолкнул ее. Отшвырнул. Его красивое, честное лицо исказилось таким омерзением, граничащим с ужасом, что Окана застыла, пораженная беспощадной откровенностью этого взгляда. Вот и сломался. Будь она вправду доной Оканой, всесильной фавориткой страшного дона Рэбы, тут-то и подписал бы ты себе, Антошенька, смертный приговор. Потому что ни одна женщина в мире, цени она себя хоть на медный грош,
Ни на кого нельзя так смотреть. Я же не грязь, Антон. Кем бы я ни стала, но я не грязь. Я человек.
– Ваши ковры прекрасны, – громко сказал Румата. – Но мне пора.
– Как ты смеешь? – прошептала она.
Этот вопрос исходил не от доны Оканы. Он исходил от Сонечки, которой в тот миг хотелось лишь одного: лечь ничком и разрыдаться – от стыда за себя, павшую так низко, и от стыда за него, вообразившего, что он лучше ее. Ты смотришь на меня, как Бог на червя, но разве я червь, Антон? И разве ты – Бог?
Что с нами стало?
Он попятился к двери, нащупал ручку, выскочил прочь, словно будуар был наполнен ядовитым газом.
Окана вскочила с постели, повернулась спиной к смотровому глазку и закричала изо всех сил. Она кричала ему вслед, осыпая проклятиями. Дона Окана и Сонечка Пермякова кричали разом, в унисон – и обе они ненавидели Антона и дона Румату, так ненавидели и так хорошо понимали.
Когда его шаги стихли, Окана повернулась, схватила с будуара флакон духов и в бешенстве запустила им в смотровой глазок. Снова блеснула панель, окошко торопливо закрылось. Старая ведьма узнала все, что хотела.
Что ж, дядя Саша, можете быть довольны. Я ничего не сказала Антону. Эксперимент продолжается.
Когда пришла стража, Окана была готова. Она смыла с лица толстый слой косметики, вымыла голову, с наслаждением приняла ванну. Остригла острые ногти. Из всех своих вульгарных нарядов выбрала самое простое и скромное платье. Надела его сама, отослав служанку. Села у окна, подперев рукой подбородок. И стала ждать.
С ней были не очень грубы – не заламывали руки, не били. Похоже, рассчитывали на то, что один вид приближающегося черного остова Веселой Башни повергнет ее в трепет и шок. Вообще-то ей полагалось упасть в обморок. Но поскольку теперь игры потеряли всякий смысл, Окана лишь окинула взглядом черный зев дверного проема, готовящийся поглотить ее без остатка. Она не боялась. Страх – удел тех, кому есть что терять.
Камера была вонючей, грязной, тесной, без единого окна и даже без ветровой отдушины. В такой высидишь не дольше недели, потом попросту задохнешься от смрада собственных испражнений. Ей оставили свет: сальный, страшно чадящий огарок. Окана взяла его в руки, не замечая, что расплавленный воск капает на пальцы. По крайней мере, этим можно отмахиваться от крыс.
Прошло время, но не слишком много – дон Рэба не мог позволить себе пытать ее неизвестностью, он был слишком обеспокоен и не знал, чего ждать от Руматы. Он не сможет выдерживать долго, придет. Окана хорошо его знала. Она чуть заметно улыбнулась в полумраке, слушая яростное попискивание крыс и шорох пауков по углам.
Дверь загрохотала, грубый голос велел пошевеливаться. Окана встала, и тут ее в первый раз ударили – в живот, кулаком, закованным в стальную перчатку. Сознание затопила пелена животного ужаса. Будет
Но если она хочет выжить, то не должна больше вести себя так, как от нее ждут. Какая ирония. Ведь целых пять лет все было в точности наоборот.
В пыточной было просторнее и как-то даже свежее. Комната хорошо вентилировалась, чтобы хоть немного развеивать смрад гниения и смерти; ведь сюда спускались не только преступники с палачами, но и делопроизводители, записывающие показания пытуемых. А также порой и сама дона Окана, умело разыгрывавшая страстный интерес к пыточному делу – это качество дон Рэба особенно в ней ценил. Палач подвел Окану к стене, защелкнул тяжелые цепи на руках и ногах. Подошел к жаровне, лениво помешивая угли. Ждали дона Рэбу.
Наконец он вошел, подслеповато щурясь – в последние пару лет ему явно требовались очки, но он никогда бы не согласился носить этот атрибут книгочеев. Окинув пленницу взглядом, дон Рэба скорбно покачал головой, поцокал языком. Палач с хрустом перевернул раскаленные угли на жаровне.
– Девочка моя, девочка… А я ведь предупреждал, чтобы ты была осторожней.
– Тебе тоже стоит поостеречься, старый ты боров, – сказала Окана по-русски.
И все перевернулось. Время остановилось. Дон Рэба застыл, как каменный, впившись взглядом в избитую женщину, лежащую перед ним в кандалах. Женщину, которой следовало трепетать, рыдать и вопить от ужаса. А не смотреть на него с холодной усмешкой и не говорить с ним на неведомом языке.
– Слышал этот язык, да? – она снова перешла на арканарский. – А не ты, так твои шпионы. На слух записали, хотя и ничего не поняли. Я даже догадываюсь, где они этот язык слышали. И от кого.
Дон Рэба повернулся на каблуках. Ткнул палача кулаком в спину.
– Пшел вон!
Глухонемой палач кинул на хозяина удивленный взгляд, но безропотно подчинился.
Дон Рэба стоял неподвижно, скрестив на груди руки. Потом подошел к жаровне, взял раскаленный прут, стряхнул с него ошметки золы.
– Грязная сука, – сказал он раздельно. – Все мне скажешь.
– Разумеется, подагрический ты хрыч. Только то, что я скажу, тебе совсем не понравится.
Рэба заколебался. Он смотрел на нее с лютой, звериной ненавистью, держа орудие пытки так близко, что Окана слышала запах, идущий от раскаленного железа. Еще минута, и она услышит запах собственной паленой плоти. Плевать.
– У меня в зубе капсула с ядом, – сказала она. – Если ты сунешься ко мне с этой твоей палкой, я раскушу капсулу, и через секунду у тебя на руках будет мой скорченный труп. Ты не узнаешь ничего. И еще до рассвета сдохнешь в таких муках, которые тебе и присниться не могли, орлик мой.
Последнюю фразу она сказала снова по-русски, не заботясь, что он не поймет – вернее, зная, что он прекрасно поймет – если не слова, то их смысл. Дон Рэба мелко дрожал, выпучив свои маленькие цепкие глазки. Какой же он урод! Как же она его ненавидела!
Но это тоже работа, которую кто-то должен делать, верно?
– Кто ты? – спросил Рэба.
– Вот как, теперь речь обо мне? Кто такой дон Румата, тебя теперь меньше волнует?
– Отвечай, сука, – прошептал Рэба, но уже было поздно: он боялся, и она видела, что он боится.