Мир тесен
Шрифт:
Ну вот, дошли. до конца прорубленной трассы. Может, покурим? Нет, сразу за работу. Шестеро во главе с Жолобовым остаются здесь, пятеро с Радченко уходят вперед, за километр, — они будут прорубать трассу нам навстречу. Тоже вопрос у меня: сумеем ли ровненько выйти на соединение? Радченко, конечно, человек аккуратный, идет по компасу, трассу размечает вешками — но все же…
Начинаем работу. Я бы предпочел долбить лед пешней, но Треска велит мне пилить. Ох уж пила… Вообще-то она — обычная, двуручная, но попробуй пилить в одиночку:
Сушь-сушь, сушь-сушь — нашептывает пила, вгрызаясь в лед. Параллельно пилит Мишка Саломыков, постепенно опережая меня. Саломыкову что? Он привычен к физической работе. Он, если не врет, на гражданке был сцепщиком вагонов на железной дороге где-то в Крыму. Естественно, Саломыков обгоняет меня, недоучку исторической науки. У его пилы и голос другой, она словно приговаривает: «Вот те, вот те…»
— Криво ведешь, Земсков, — слышу за спиной скрипучий голос Трески. — Правее держи.
Сушь-сушь-сушь — поет, пришепетывает моя пила.
А спина у меня уже мокрая. Вот те и сушь. Кажется, я выдыхаюсь, братцы…
Жолобов и Склянин, рыжеватый малый, о котором говорят, что он до войны был чемпионом всего Балтийского флота по городкам, медленно продвигаются за мной и Саломыковым и тяжелыми ломами-пешнями рубят лед в пропиленной дорожке. Неровные, толстые куски льда грузно колышутся, скрежещут друг о друга, из щелей меж ними поднимается от обнаженной воды легкий туманец. Щуплый Алеша Ахмедов и вечно сонный, оживляющийся лишь за едой Коля Маковкин идут в третьем эшелоне, их задача — вытаскивать лед из пробитой трассы.
Я останавливаюсь. Не могу больше. Не могу вытянуть пилу, зажатую льдом. Дышу часто, бурно, как загнанная лошадь. Саломыков кидает через плечо насмешливый взгляд и говорит тихо, будто про себя, но так, чтобы я услыхал:
— Мамочка, забери меня отсюдова…
С первого дня, как я появился в подводно-кабельной, он подначивает, дразнит. Почему он невзлюбил меня? Только потому, что я был студентом, а он сцепщиком вагонов?
— Щеколадку дай, — жалостливым тоном бормочет Саломыков. — Какаву в кружечку налей.
Вот те, вот те — повизгивает его пила.
Вообще-то лед пилится легче, чем, скажем, бревно: плотность меньше. Но попробуйте, бесконечно нагибаясь и выпрямляясь, тащить вверх тяжелую (от камня) пилу. Учтите при этом, что мы вот уже полтора месяца на голодном пайке. Блокада каждый день уносит граммы веса из тела, частицу сил из мышц. У нас в СНиСе на обед — миска горячей воды, слегка заправленной перловкой, и чумичка темного чечевичного варева на второе. Тут, на форту, где нас поставили на временное довольствие, кроме перловки, в супе бывает клочок соленой разваренной рыбы.
Мы обедаем в столовой последними, артиллеристы давно уже похарчили. Старинные
— Это что ж за животная? — Бросает рыбку в рот, вдумчиво разжевывает. — Селедка. Довоенного улова. А у нас на Мурмане только треску брали. Вот была тресочка! Двухметровая красоточка…
— Ну уж, двухметровая, — усомнился Саломыков. — Травите, товарищ мичман.
— Твоя колченогая бабушка травит! Ты треску видал в натуре?
— Может, и видал. А бабушки у меня нету.
— И не было никогда, — замечаю я.
Саломыков кидает на меня недобрый взгляд. У него хорошие, правильные черты лица, просто красавчик (не хуже жолобовской тресочки), но глаза — нахальные, навыкате — портят ему фасад. Зло смотрит в мою сторону. Но мне плевать.
Треска быстро приканчивает второе, скребет в миске, набирает пол-ложки черной чечевичной размазни.
— Эх! Для друга последний кусок — съем. — Бросает ложку в миску. — Ничего, ничего. Еще накушаемся досыта. Час придет, и квас дойдет.
Он нас каждый день подбадривает, байки рассказывает. Родом Иван Анкиндинович Жолобов из Мурманска, в начале тридцатых работал в тресте «Апатит» в Хибинах — проводку электрическую подвешивал на столбы. Как-то мы разговорились с ним в снисовском кубрике; я рассказал об отце, о том, как мы собирались переезжать в Хибины, в поселок под горой Кукисвумчорр. Жолобов заулыбался: «Так ты сын того Земскова? Павел Сергеича? Так я ж знал его! Толковый был инженер. К людям имел уважение». Мне было приятно слышать это. Но поглядите-ка, дорогие товарищи, как тесен мир!
Еще Жолобов сказал: «Кукисвумчорр — это что! Там гора Альмес-Пайк — вот! Красота вокруг, не хуже Кавказа. Одних минералов девяносто видов. Это не я считал, это сам Ферсман-академик. Что ты! Лучше земли нету, чем Хибины».
Ладно. Поели — пора и покурить. Неторопливо смолю цигарку и улыбаюсь, вспоминая, как Сашка Игнатьев сочинил: «Был Земсков когда-то сытым, а теперь вполсилы… он». Жаль, Сашку услали из Кракова (так матросское просторечие именует Кронштадт) на Южный берег, сигнальщиком на пост в Мартышкино. Недостает мне Сашки с его насмешливостью… с его похабными двустишиями…
И снова идем-плетемся по льду. День стоит пасмурный, и что-то недовольное, брюзгливое чудится в громоздких перестроениях облаков. Не по-хорошему набухают они синевой над белым горизонтом. А утренние наши следы замело. Ветер, правда, немного убился, не швыряет в глаза колючий снег — и на том спасибо.
Теперь пилят Склянин и Маковкин. Мы с Мишкой Саломыковым долбим пропиленную дорожку пешнями, а Ахмедов, как и утром, выволакивает куски льда. Треска ушел вперед — посмотреть, как идет дело в группе Радченко. За себя он оставил Саломыкова.