Миронов
Шрифт:
Не успел Филька впустить весь табун в высокий, сочный, зеленый пырей, как к нему верхом на коне подскакал отводчик Виктор Ковалев, весь заросший густой бородой, медный от зноя степей, по которым он носился целыми сутками, ревниво охраняя отводные земли, первородные пастбища и казенные покосы.
Как вернулся он с действительной службы домой, так и ушел на отвод забыть горе, которое черным крылом накрыло его курень. Бродившая по Дону шайка заскочила однажды в хутор Крутовской. Бандиты ворвались в дом к Ковалевым, сводя какие-то личные и не совсем понятные для хуторян счеты
Изуродованная Нюра зачахла и умерла, не дождавшись отца.
Виктор вернулся домой... Запустением, немотой, заросший лебедой и бурьяном встретил его двор. Зияющий выбитыми дверями и окнами, курень стоял, как слепец, пугая безжизненными глазницами.
Дрогнуло сердце казака, не знавшего страха. Он застонал, словно что-то надломилось в нем, медленно опустился на землю, прижался к ней лицом, рванул руками траву и застыл в отчаянии, измученный, раздавленный, одинокий. Лежал долго без дум. Потом затеплились воспоминания и потянулись картины его прошлой жизни. Выл Виктор веселым, первым танцором и гармонистом. Бывало, загуляет где-нибудь на свадьбе с женой, и маленькая Нюра тут же. Домой идут, песни поют. Жили дружно, в достатке. Нюра сидит на плечах отца, вцепившись в его чубатую голову, и говорит... говорит... Виктор блаженно улыбается, держит Нюру за теплые ручонки.
– Где ты?.. – стон вырвался из груди, но облегчения не принес. Безразличный, почерневший, чужой, бродил он, как привидение, по куреню, леваде.
Вокруг ключом била жизнь. Сдобренная и обильно политая казачьей кровью, земля давала невиданные урожаи. Хуторяне богатели, наливались хозяйским соком. Лишь Виктор, как чумной, бродил ни к чему не прикладывая рук. Добрые люди посоветовали ему уйти из хутора, забыться в работе вдали от тех мест, что напоминают о тяжелом горе.
Далеко он не ушел, видно, сил не было, да и от себя далеко ли уйдешь? Нанялся Виктор отводчиком. Все время проводил в степи, без людей, дичал, не находя лекарства разбитому сердцу и потрясенному уму.
Старый, выгоревший от солнца и ветра казачий кафтан сидел колом на его сутулых плечах. Весь он был кряжистый, лохматый, как матерый степной волк, страшный в своем горе и одиночестве. Чаще всего он был зол и жесток, тогда его что-то душило, он синел и, как рыба на берегу, задыхался, глотая воздух.
Искал он, но пока не нашел тех, кто надругался над его жизнью...
– Ты как суды попал?.. – глаза Виктора дико сверкнули, и он, страшно выругавшись, замахнулся ременным арапником.
– Дяденька, не бей!.. – Филька крикнул каким-то не своим голосом, может быть, мгновенно оценив силу арапника, от которого может и не встать, или по .какой другой причине, но видя, как арапник отводчика повис в воздухе, уже тише добавил: – Меня нынчика уже били... – Филька хотел было всхлипнуть от боли, от перенесенного унижения, стыда, наконец, голода, сводившего ему живот, но не смог. Уж слишком часто пришлось бы плакать
Виктора как ножом полоснуло от этого ребячьего крика: «Вот так и моя дочушка, наверное, просилась...» И он, может быть, впервые за долгие месяцы, проведенные на отводе, стыдясь своей неоправданной жестокости, медленно опустил арапник, повернул коня прочь.
Филька, ошеломленный происшедшим, увидел сутулые плечи Виктора, колыхавшиеся как в мареве среди высокой травы л удалявшиеся все дальше и дальше.
То ли движимый чувством благодарности к этому суровому человеку, то ли чутьем понявший какое-то тяжелое горе его, Филька сам не знал, да и времени не было, чтобы разбираться, а только он сорвался с места и кинулся вдогонку Виктору.
– Дядя! Дяденька! Подождите! – кричал он, легко перепрыгивая через высокий колючий татарник.
Виктор ехал молча, не оборачиваясь. Когда Филька забежал впереди коня, его изумленным глазам предстала необычайная картина: на выгоревших ресницах объездчика дрожали две крупные капли, другие стекали по задубелым щекам, а он, как сквозь туман, невидящими глазами глядел куда-то вдаль. Так, наполняя глаза, слезы срывались с ресниц и медленно одна за другой бежали в его спутанную, давно не стриженную бороду.
Пораженный виденным, Филька молчал. Виктор ничего не видел и поэтому молчал, только чувствовал, как что-то рассасывается в груди, годами зачерствевшее, страшное, больное. Становилось легче дышать: «Что это?.. Сон?.. Нет-нет... Ах, пастушонок... Надо вернуться к нему, а то еще перепугается...» Он вытер тыльной стороной руки глаза и как-то по-новому взглянул на сверкающий перед ним мир.
Виктор потянул за повод коня и встретился с устремленными на него глазами Фильки.
– Ты чего... сынок? – Виктор не узнал своего голоса. Был он грубый, но какие-то нотки задушевности и теплоты вдруг зазвучали в нем помимо его воли.
– Ничего... Так... – Филька опустил глаза и черными пальцами ног зажимал стебельки пырея и вырывал их из земли.
Виктор посмотрел на его босые ноги, замызганные портки, смуглое худощавое лицо подростка с туго натянутой на скулах кожей, и жалость поползла к его огрубевшему сердцу, теперь вдруг размягченному.
– Ты откуда?
– С хутора Буерак.
– А чей будешь?
– Миронов.
– Каких это Мироновых?
– Папаню зовут Козьма Фролович.
– Не может быть!.. – воскликнул Виктор. Волнуясь, он выпрыгнул из седла, заторопился к Фильке, крепко обнял его за худые плечи, прижав к пропахшему потом и травой кафтану:
– Марусин сын?
– Ага... Отец уехал в Усть-Медведицкую наниматься и работники, а мы с мамой и братом в хуторе остались.
Виктор немного отстранил от себя Фильку, всмотрелся в него, и перед ним воскресли живые черты Козьмы Миронова, его друга и однополчанина, молодого, цветущего, красивого казака с хутора Буерак: «Жизнь... Юность... пронеслись они по чужим степям и дорогам, молодость отзвенела, как весенние ручьи. Стар стал?.. Жил ли я?.. Вот уже и ростки нового казачьего племени появились...»