Миров двух между
Шрифт:
Анальгин не помогал, только подташнивало от его сладковатой горечи. А боль все не унималась, и тогда Егор, чтобы оборвать проклятую синусоиду, поставил рядом вторую табуретку и, улегшись на ней кое-как, попытался уйти от реальности, древним способом вытолкнуть себя из своей шкуры, в которой ему худо. Больно Егору, человеку с плохими зубами, значит, если я — не он, то мне не больно, Я — не он, не Егор, не человек. А кто? Волк? Нет, вряд ли, не по мне это. Волк рвет в клочья жесткие бараньи сухожилия, как это должно быть трудно. Баран? Но столько перетирать травы, грубой, с землей на корнях… Может, я камень, холодный и твердый? Нет, камнем мне стать не под силу, тяжело мне быть камнем. Я телевизор! — схватил он и задержал спасительную
…Зуб уже почти не беспокоил, почти совсем не беспокоил. Так, трепетало что-то невнятное. Да и с чего бы беспокоить тому, чего нет? Откуда у телевизоров зубы? Егор держался за раз найденную линию, как за вагонный поручень, когда ноги — в воздухе. Ему казалось, он чувствует, как хрупкий, ненадежный костяной каркас переходит в спокойный серый металл. Глаз, правый, расширился, и поверху скользил слой стекла, еще тонкий. Потом он, наверное, станет в палец толщиной, согласно инструкции, чтобы предохранять телезрителей от взрыва колбы, если таковой произойдет. А второй глаз, левый, медленно, но верно уходил внутрь, чтобы стать лампой и тем приобрести качество новое, ценимое, для человеческого глаза невозможное — заменяемость.
А у Егора был день рожденья, и бюллетень время от времени, и отпуск каждый год. Время — передаточная цепь велосипеда, на котором Господь едет по гладкой мебиусовой дорожке бесконечности. Ведущую звездочку вращает он со скоростью — той, какая уж его устраивает, а малая крутится в совсем сумасшедшем темпе, — может быть, малая звездочка и есть наша Земля? Вряд ли, велика честь. Скорее, пылинка, подхваченная колесом на шоссе…
Утро и теща застали Егора телевизором на кухне, на двух табуретках.
— Эге! — сказала теща, и крикнула: — Лариса!
— Ну, что там? — вошла в кухню жена. Жена? У телевизоров нет жен. Вдова? Егор не умер. Скорее всего, бывшая жена, а именовать мы ее будем Ларисой для краткости и простоты ради.
— Помоги вытащить, а то мне одной не сладить.
— Это что? — спросила Лариса. — А Егор где? Пускай он вытаскивает.
— Давай, бери с того краю, — резковато оборвала теща. — Некогда мне, кофе варить надо, а тут к плите не пройдешь. Давай осторожненько. Да ты перехвати за середину, так руки в дверь не пролезут. Ну, понастроили… Так, ставь сюда, вечером уберем.
— Мама, а где Егор? — переспросила Лариса.
— Там он, твой законный. Подарочек! Считай, сбежал от тебя.
— Как — сбежал? — распахнула слипающиеся глаза Лариса. — Куда — сбежал? Туфли его вон
— Да тут он, — принесла мать в комнату немудреный, за малое время чтобы съесть завтрак. — Вон стоит, никуда не делся. Телевизор он теперь.
— Как — телевизор? — не поняла Лариса. — Некогда, мне, мама, шутить.
И пошла быстро в ванную, потом в спальню, шуршать одеждой. Ей и впрямь было некогда, тоже на работу к восьми. Вышла из спальни и в прихожую, опять на туфли посмотрела: все на месте стояли, и летние, и ботинки, и кеды в пластмассовой коробке.
— Да где Егор?
— Говорят тебе, — помножила себя мать, — вот он, в телевизор обратился. Он и есть, оборотень. Давно я за ним замечала, никогда он мне не гляделся.
— Мама, что вы говорите, какой оборотень! Это же сказки бабьи. И потом оборотень — волк.
— Кто волк, а кто как, — понесла мать в кухню посуду. — У нас в Максимовке один в мотороллер перешел и за людьми ночью гонялся. Собьет и — раз, раз — два раза поперек. Милиция ловила. А твой ничего, телевизор, хоть и не новый. Сам-то куда какой современный был. Хоть польза от него в дому будет. Да ты глянь на него, глянь, мне не веришь! Не узнаешь — что ли? Ну, пошла я, сегодня наша заведующая на трехдневный больничный ушла, ей лет, как мне, а туда же…
Лариса глянула. И — узнала, схватилась обеими руками за грудь, самое женское место, а грудь у нее до сих пор только для красы и была, и попятилась до стенки спиной, и губами побелела. Как две полоски мелом провели.
В тот день с работы она ушла рано, с полудня, все равно не работник была, хотя обычно мастер квалификации редкой. Пластическая стрижка ей хорошо удавалась, которая расческой да бритвой, и с лаком работать любила, и фен в руках, как влитой держался. А тут — ни в какую. Клиенты шипят, а один даже обидно сказал про диплом второй степени, его Лариса у зеркала вывесила после конкурса, под прозрачной пленкой диплом, и пыль на него не садится.
Домой Лариса пришла в два. И то сказать — “пришла”, почти всю дорогу бегом бежала. Тянула ее домой, на место беды. Раз это так легко — был человек, а стал телевизор, то и обратно, наверное, тоже просто. Прибежала, а дома никого. Кроме телевизора, конечно. Вот учудил Егор, так учудил. Кому сказать-то постесняешься. Да и привыкла Лариса к мужу и как теперь жить — даже не знала.
Тихо было в квартире, но беспокойно, как должно быть в доме, где один человек растерянно и бестолково ищет другого, которого нет. Лариса все облазила, не веря, хотя телевизор пялился на нее с середины комнаты (“Надо бы в угол поставить, на место для телевизоров”) холодным глазом. Не мертво смотрел он, а холодно и отрешенно: так смотрят слепые, сняв черные очки.
Лариса старалась его не замечать и облазила, обыскала всю квартиру. Времени на это ушло всего полчаса, хоть и два раза подряд перерыла дом. Все егорово было на месте: и костюм, и старый костюм, и джинсы, и рубашки, и куртка. И туфли тоже. Нет, наверное так и есть. Не мог же он голый уйти. И никакой записки. Ничего. Хоть бы сказал ей кто-нибудь, в чем дело. А никого в квартире, и во дворе знакомых тоже никого, и по улице тоже шли какие-то чужие люди по своим делам, мелкие какие-то, или они только сверху такими казались, восьмой этаж потому что. Чужому в такое время не очень поверишь, но хоть бы кто сказал ей, что же это такое. Ну за что? Виновата она в чем? У всех все как у людей, а у нее муж оборотень.
Мать пришла только в седьмом, не одна пришла, привела какую-то родственницу дальнюю. Лариса ее не знала. Она вообще даже в тетках путалась, особенно от первого деда, что на север уехал. Мать с родственницей долго посудой звенькали, кофе пили, говорили о чем-то негромко. Да Лариса больно и не вслушивалась, она свое думала. Потом гостья заговорила громче — уходить собралась. А Лариса встала с дивана, выплюнула мокрый платок, вышла.
— А пусть стоит, — сказала гостья, — пусть. Только заявить надо.