Мировая история в легендах и мифах
Шрифт:
Над крышей вдруг истошно провопила пролетающая чайка, крик гулко усилила каминная труба, и он вспомнил: все началось с того рокового воскресенья, когда утром в открытое окно спальни залетела маленькая белая чайка, почти птенец, и стала биться до крови о раму, и противно, жутко кричать, как мучимая в аду душа грешника. И они с матерью и Бартоломео все махали и старались выпустить ее, и наконец она вылетела, и только несколько окровавленных перьев медленно и плавно оседали на пол. И мать, тогда молодая и разумная, смотрела, как оседали эти перья в солнечном луче и пляске пыли, и как-то бессильно и глухо сказала: «Не к добру».
— Madre… — очень тихо, слишком тихо сказал человек, который назвался ее сыном. — Если безвестный савонский ткач открывает новую землю за океаном и становится адмиралом и королем, все это может быть дано только Богом?
Он обернулся.
Сусанна не спала. Она смотрела на сына так, будто наконец увидела его и узнала…
— Бывает и так, и эдак. Смотря, какую этот ткач заплатил цену… — ответила отрешенно, думая сейчас о другом. И вдруг — всплеснула руками торжествующе:
— Я вспомнила! Вспомнила! Португальский корабль! Энрике, Энрике золотоволосый! Он приплывал на португальском корабле! Большой корабль, паруса с крестами! Вам, ваше вице-королевское величество, не приходилось ли встречать моего благородного синьора Энрике?
Старой Сусанне Фонтанаросса за ее нелегкую жизнь дана была милосердная память…
Отцовский дом
Никогда и нигде не говорит он ни о доме, в котором родился, ни о едином моменте детства, никогда не сравнивает природу или климат с теми местами, где вырос, нигде не говорит он о том, как рос с отцом или с матерью или какой бы то ни было семьей.
214
«…nowhere does he refer to the home in which he was bom or the way he spent a single moment of his early years, nowhere does he draw comparison with the season or vegetation of the region he presumably was raised in, nowhere does he talk about growing up with his father or mother or whatever other family he had». (Kirkpatrick Sale. The Conquest of Paradise Christopher Columbus and the Columbian Legacy. N-Y, 1990. P. 53.)
Суббота в доме Доменико Коломбо несколько отличалась от остальных дней. По субботам все они — отец, мать, младший брат Бартоломео и он, Кристфоро, — принимали сырую шерсть у молчаливых, коренастых крестьян с кирпичного цвета лицами, потом мыли ее в огромных чанах, потом раскладывали, словно множество маленьких убитых зверюшек, на полосатых холстинах во внутреннем дворе для просушки. Со всем этим им иногда помогали три старухи-вдовы с соседней улицы. Эти благочестивые синьоры носили только черное и были очень похожи на ведьм, особенно когда сосредоточенно и молча крутили колеса прялок.
После прядения, с понедельника по субботу, вверх-вниз-вверх-вниз-вверх-вниз ходили, ходили и ходили в мастерской ткацкие рамы — основа-уток, основа-уток, основа-уток. Тут же, на полу, стояла колыбель с маленьким Джакомо. Матери иногда приходилось прерывать работу, чтобы покормить его. Джакомо только спал, иногда пускал пузыри и улыбался, а время от времени наполнял мастерскую нестерпимой вонью. Тогда мать выносила его, и из кухни доносились журчание воды, плач Джакомо, ласковые уговоры матери. Отец хмурился и ругался себе под нос, если мать слишком уж задерживалась с Джакомо.
А они с отцом и братом продолжали ткать, не останавливаясь ни на минуту. В полдень делали перерыв, потому что ровно в полдень сверху доносилось громкое мычание брата Джиованни. Он был на год старше Бартоломео, но не мог ни говорить, ни ходить, а когда ему что-то нравилось, только резко запрокидывал голову и пускал слюну.
Когда отец слышал его мычание, он сам поднимался наверх, сносил Джиованни вниз, закреплял ремнем на стуле, и все они полдничали тут же, в мастерской. Ели всегда одно и то же — хлеб, который макали в подсоленное оливковое масло, вяленую рыбу, вонючий, но вкусный сыр, сладкие луковицы и небольшие желтые яблоки. Отец сам кормил Джиованни. Он терпеливо клал ему в рот измельченные кусочки еды. И тот так запрокидывал от счастья голову, что Кристофор боялся, что он подавится или его голова может оторваться. Отец был очень добр к Джиованни. По праздникам он возил его на муле в церковь на мессу, а там сидел на скамье рядом и не давал ему сползти во время мессы, иногда беря его на руки, как маленького, а ведь Джиованни — тяжелый. Сам Джиованни, кроме отца, любил еще тряпичную куклу, которую сделала ему мать из обрезков шерсти. Он не расставался с ней никогда. Когда у куклы
Полдник всегда был коротким. Под строгими взглядами отца они старались жевать побыстрее. Доменико вообще не любил, когда рамы останавливались, словно тогда непременно должно было произойти какое-то несчастье.
Так, день за днем, они ткали и ткали толстое белесое сукно, которое охотно покупали крестьяне и солдаты. Кристофоро всегда ждал, когда же наконец сжалится темнота и заберет себе море и город. Тогда они ели уже за столом, но опять — то же самое. А потом — отец зажигал масляные лампы, свисавшие на цепях над каждой рамой, и они продолжали прясть до тех пор, пока дремота не охватывала самого отца. Если раньше него засыпал кто-нибудь из них, отец время от времени громко кричал, словно понукал скотину, и сердито, оглушительно хлопал в ладоши. Сначала маленький Джакомо, когда был еще совсем-совсем маленьким, просыпался от всего этого и начинал орать, но потом привык и перестал просыпаться.
Когда, наконец, засыпал у рамы отец, мать очень осторожно будила его и вела в дом, совершенно бессильного и нестрашного, а они с братом спали тут же, на тюфяках, в мастерской.
В воскресенье утром они по очереди мылись в кухне холодной водой, ели выпеченный матерью хлеб с молоком и сыром и шли в церковь, потом полдничали, сидя за большим дубовым столом, и после этого они с Бартоломео бежали на улицу
Падуи, в школу Гильдии ткачей, где их учили читать Библию, а еще прибавлять, вычитать и делить воображаемые тюки шерсти. Библия Кристофоро нравилась больше. Он очень быстро выучился латыни и, по приказу учителя, брата Мауро, бегло читал классу заданные места из Ветхого и Нового Завета. Fratello Mauro был ужасно толстым доминиканцем со смешно выстриженной тонзурой, из-за которой мальчишки дали ему страшно неприличное прозвище. Мауро страдал постоянной сонливостью, усугублявшейся от чтения учениками Писания, и когда он начинал уже довольно громко храпеть, Кристофоро, наклонившись и удостоверившись, что он действительно спит, нес по раскрытой книге уже совершенную отсебятину и, конечно, по-генуэзски, придумывая продолжение понравившихся ему историй — например, о том, в какие переделки и шторма на пути к горе Арарат попадал ковчег отважного капитана Ноя, везущего столько разных зверей. Или как христиане нашли, наконец, затерянную страну Пресвитера Иоанна, а в ней столько денег и тюков золотой шерсти от золотых овец Пресвитера, что собрали могучее войско, и отвоевали у сарацин Иерусалим, и построили там множество церквей, и повесили на них золотые колокола. И никому не нужно было работать, потому что наступило царствие небесное. Монах храпел, а Кристофоро добавлял к рассказу все новые подробности, не забывая поглядывать в книгу и притворяться, что читает. Мальчишки, конечно, ему не верили, знали, что он врал — где это слыхано, чтобы в Библии было по-генуэзски! Но слушали с удовольствием, потому что врал он складно, а складное вранье и послушать не грех.
Потом опять шли в церковь на вечернюю мессу и возвращались домой, а отец после мессы сразу шел в Гильдию на улице Свечников, откуда всегда возвращался сильно навеселе. Он привязывал под окнами мула, садился за стол и начинал ругать их всех на чем свет стоит: дармоеды, бездельники, он один всех кормит и никакой не видит благодарности, а один расход… В это время лучше всего было бросить заниматься чем бы то ни было и молча внимать, опустив голову. Потому что в гневе отец был страшен. Сусанна это хорошо знала. Никому и никогда не стала бы она говорить, да и сама потеряла счет тому, сколько было у нее на теле синяков и всяких шрамов. Но ни одного — на руках: Доменико «берег» ее руки, особенно пальцы. Потом отец засыпал прямо за столом, уронив голову, а они на цыпочках расходились.
И в понедельник с рассветом в мастерской опять начинали ходить ткацкие рамы, и все начиналось сначала.
Они разговаривали за работой, только когда отец отлучался в долину Фонтанабуона (он и сам был оттуда родом) — расплачиваться с поставщиками шерсти или искать новых. Доменико ездил туда на своем грязно-белом муле точно такого же цвета, как и то сукно, которое выходило из-под их рам. Это был очень хороший мул. Отец ласково хлопал его по крупу, разговаривал с ним прямо как с человеком и говорил всем, что лучше иметь хорошего мула, чем плохого коня, и имя ему дал — L’Amico. Друг. Мула отец любил тоже.