Миры Рэя Брэдбери. Т. 8. (дополнительный)
Шрифт:
Но была одна, главная причина, по которой я не мог с ним смириться.
Под дождем и под снегом, два месяца кряду, он стоял на мосту с непокрытой головой.
Он единственный в Дублине, насколько я знаю, выстаивал часами под ливнем: струи текли по ушам, по рыжей с проседью, прилипшей к голове шевелюре, дробились на бровях, скатывались по смоляно-черным очкам, по мокрому, в жемчужных капельках, носу. Дождь сбегал по обветренным щекам, по морщинам около рта, словно по морде каменной горгульи, брызгал с острого подбородка на твидовый шарф, на пиджак цвета товарняка.
— Почему
— Может, у него нет? — предположила жена.
— Должна быть, — возразил я.
— Говори тише.
— Должен быть у него головной убор, — сказал я, понизив голос.
— Вдруг ему не на что купить?
— Такой бедности даже в Дублине не встретишь. У каждого есть хотя бы шапка!
— Может, он весь в долгах, кто-то из близких болен.
— Но стоять неделями, месяцами под дождем и даже не поморщиться, не повернуть головы, будто так и надо — нет, невероятно. — Я передернулся. — По-моему, это нарочно. Напоказ. Чтобы ты растрогалась. Чтобы тебе стало холодно смотреть и ты подала щедрее.
— Уверена, ты сам стыдишься своих слов, — сказала жена.
— Конечно, стыжусь. — Я был в кепи, но дождь все равно стекал с козырька на нос. — Боже милостивый, должен же быть ответ!
— Почему ты не спросишь его самого?
— Нет. — Предложение показалось еще страшнее.
И тут случилось последнее, что прилагалось к стоянию под дождем.
Пока мы говорили в некотором отдалении, нищий молчал. Теперь, словно ожив, он что есть силы стиснул концертино. Из гибкой растягиваемой и сминаемой гармошки выдавился астматический хрип, прелюдия к тому, что нам предстояло услышать.
Нищий открыл рот и запел.
Красивый и чистый баритон поплыл над мостом О’Коннела, ровный, уверенный, без малейшего сбоя или изъяна. Певец просто открывал рот, звучали все потайные дверцы в его теле. Он не пел — выпускал душу.
— Ой, — сказала жена, — как замечательно.
— Замечательно, — кивнул я.
Мы слушали, как он пел про чудесный город Дублин, где дожди всю зиму подряд и в месяц выпадает Двенадцать дюймов осадков, потом — прозрачную, как белое вино, «Красотку Катлин», затем принялся за прочих многострадальных парней, девчонок, озера, холмы, былую славу, загадки нынешних лет, но как-то выходило, что все это расцвечивалось молодостью и красками, словно омытое свежим, совсем не зимним дождем. Не знаю, чем он дышал — ушами, наверное, так плавно, без задержки, плыли округлые слова.
— Ему надо петь на сцене, — сказала жена.
— Может быть, он раньше и пел.
— Он слишком хорош для такого места.
— Я тоже так часто думаю.
Жена возилась с замком сумочки. Я смотрел на нее, на певца — дождь стекал с его сивой макушки, с обвисших волос, дрожал на мочках ушей. Жена открыла сумочку.
И тут мы поменялись ролями. Не успела она шагнуть к нищему, как я крепко взял ее за локоть и повел прочь. Она сперва вырывалась, затем перестала.
Когда мы шли по берегу Лиффи, нищий начал новую песню, которую так часто слышишь в Ирландии. Я обернулся. Он стоял, гордо вскинув голову,
Только позже, оглядываясь назад, понимаешь: пока ты был занят своими делами, пока под стук дождя писал в номере статью об Ирландии, водил жену обедать, шлялся по музеям, ты все время видел тех, других, кому подают не кушанья, а милостыню.
Нищие Дублина — кто удосужился разглядеть их, узнать, понять?.. Однако сетчатка воспринимает, а мозг фиксирует, и только ты сам пропускаешь то, о чем кричат органы чувств.
Я не думал о нищих. Я то бежал от них, то шел им навстречу, слышал и не слышал, пытался и не пытался осмыслить…
Нас осталось совсем немного.
В какой-то день мне чудилось: каменный водосточный урод, что под пение ирландских опер принимает душ на мосту О’Коннела, видит все; назавтра за очками мерещились черные дыры.
Как-то я поймал себя на том, что стою у магазина возле моста О’Коннела и рассматриваю стопку теплых твидовых кепи. Я в новой шапке не нуждался, запаса в чемодане хватило бы на целую жизнь. Тем не менее я вошел, взял одну, красивую, коричневую, и принялся отрешенно вертеть в руках.
— Сэр, — сказал продавец. — Это седьмой размер. У вас скорее семь с половиной.
— Мне подойдет. Мне подойдет. — Я сунул кепи в карман.
— Позвольте, я дам вам пакетик, сэр.
— Нет! — Я густо покраснел и в смущении от того, что собираюсь сделать, вылетел на улицу.
Вот и мост за тихо накрапывающим дождем. Осталось только подойти…
На середине моста моего певца не оказалось.
На его месте стояла пожилая пара. Они играли на огромной шарманке, хрипевшей и кашлявшей, словно кофейная мельница, в которую насыпали битого стекла и камней. То была не музыка, а тоскливое урчание расстроенного механического желудка.
Я ждал, пока мелодия, если так это можно назвать, закончится, тиская в потном кулаке новую твидовую шапку. Шарманка сипела, дребезжала и бряцала.
«Чтоб тебе сдохнуть, — казалось, говорили хозяева шарманки, белые от натуги, с красными от дождя глазами. — Плати нам! Слушай!.. Только не будет тебе мелодии! Свою выдумай», — кричали их сжатые губы.
Я стоял на том месте, где пел нищий без шапки, и думал: почему они не заплатят пятидесятую часть месячной выручки настройщику? Если б я вращал ручку, я хотел бы слышать мелодию, хотя бы ради себя!
Да, если бы ты вращал ручку. Но ты не вращаешь. Очевидно, они ненавидят свой промысел — кто их за это осудит? — и не желают платить за подаяние знакомой мелодией.