Миссия Балашева и Лев Толстой
Шрифт:
Балашев застал маршала Даву в сарае крестьянской избы, сидящего на бочонке и занятого письменными работами (он поверял счета). Адъютант стоял подле него. Возможно было найти лучшее помещение, но маршал Даву был один из тех людей, которые нарочно ставят себя в самые мрачные условия жизни, для того чтоб иметь право быть мрачными. Они для того же всегда поспешно и упорно заняты. „Где тут думать о счастливой стороне человеческой жизни, когда, вы видите, я на бочке сижу в грязном сарае и работаю“, — говорило все выражение его лица. Главное удовольствие и потребность этих людей состоит в том, чтобы, встретив оживление жизни, бросить этому оживлению в глаза свою мрачную, упорную деятельность. Это удовольствие доставил себе Даву, когда к нему ввели Балашева. Он еще более углубился в свою работу, когда вошел русский генерал, и, взглянув через очки на оживленное, под впечатлением прекрасного
Второй член оппозиции Мюрат — Даву сервируется Толстым по тому же принципу, что и первый, но здесь все получило свою предельную выраженность. Те же голоса звучат в строках, посвященных Даву, что звучали, когда разговор шел о Мюрате, но теперь они выступают с максимальной динамикой.
Толстой сразу же захватывает читателя резким сравнением: «Даву был Аракчеев…» Эта резкость призвана подкрепить основной толстовский код — код открытия (оно, как почти всегда у Толстого, одновременно в равной степени и художественное, и историософское, и историческое, и моральное). Прием огрубления формы, намеренное «презрение» ею придает тексту почти юридическую доказательность (для этого же, например, повторяются «механизм» и два «организма» в одном предложении).
Другим кодом, участвующим в конструировании исторического, становится голос образованной публики. Толстой непрерывно цитирует ходкие в современном ему «свете» «общие места» — топосы. С Мюратом это была фраза-анекдот, сказанная Наполеоном в Данциге, теперь это «систематизированный казус», «псевдообычай»: Аракчеев лично выдергивает усы гренадерам (Даже род войск максимально ориентирован на узнаваемый стереотип мужика-солдата: усы именно гренадерские, не гусарские — чуть более изящный образ, не артиллерийские — менее узнаваемый образ).
Упоминанием Аракчеева Толстой придает «объективность» своему историческому анализу. Голос романного исследования как бы не знает «ваших» и «наших». Повествование обретает нужную на данной стадии исторических обобщений отвлеченность. Помимо прочего, с этой позиции Толстой (как бы походя) тонко пародирует и легенду об Александре (с его рыцарски-благородным и нежным характером). И все же фоном всей зарисовки остается «портрет Даву». Этот код «романного знакомства» с персонажем (код, намеренно инверсированный «грубостью» формы), созданный запросом самого читателя, задает формальные рамки всему отрывку.
Очевидно, что Толстой создает остраненный портрет Даву. Во-первых, остранена сама историческая фигура маршала. Работа Толстого с легендой об аскетическом «железном» маршале Наполеона привела Даву на бочонок в грязный сарай поверять счета и констатировала болезненность мотивации к подобному труду. Во-вторых, пародирован социальный тип прагматичных и усердных государственных мужей. Социальный образ, созданный Толстым здесь в двух абзацах, пожалуй, сравним по художественной силе с образом Алексея Александровича Каренина: как и в случае с Карениным, остранение социального типа ведет к остранению системы ценностей, представленных этим типом. Здесь разоблачаются протестантские ценности труда, аскезы, сплетенные с государственными (общественными) интересами.
Сказанное может быть справедливо и по отношению к Мюрату (кстати, упоминание его имени в конце приведенного отрывка подчеркивает и закрывает антитезу Даву — Мюрат). Ясно, что в Мюрате пародируются архаичные ценности королей-рыцарей. Но там эта тема слаба, так как история (насмешливыми глазами современников, писателей, мемуаристов и, уж в последнюю очередь, историков) сама остранила королевские доблести Мюрата. Так что толстовский Мюрат явился хоть оригинальным, но все же лишь вариантом вполне определенного (и законного) топоса. Гений Толстого диалогичен, поэтому напрямую зависит от «сопротивления», которое оказывает ему материал. В легенде о «железном» маршале и связанных с ней вполне актуальных ценностных стереотипах Толстой такой материал обнаружил.
Шкловский отмечает, что «обстановка Даву сделана еще суровей, чем в источниках» («источники» у Шкловского — это исторические сочинения Михайловского-Данилевского, Богдановича и Тьера). Суровая обстановка Даву анонсирует неприятное развитие событий для Балашева: Даву отобрал письмо, прямо указав парламентеру на его подчиненное положение во французском лагере, и оставил его при своей квартире на неопределенное время (тем самым прервав миссию Балашева). Собственно, с этого момента начинаются испытания для Балашева: при взаимодействии с французской стороной (Даву, Наполеон) ему непрерывно будут указывать на его бессилие.
14
Слова Александра Балашеву: «Хотя, впрочем, между нами сказать, я и не ожидаю от сей посылки прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит новым доказательством, что начинаем ее не мы». То есть царь не скрывал «страдательность» миссии Балашева. См.: «Записка Балашева», стр. 20.
15
«Записка Балашева», стр. 23. Эта реплика Даву не попала в роман.
В этих словах маршала закодирован важный мотив наполеоновского вторжения: классическое для наполеоновских солдат и офицеров представление о ритуале войны («марш-битва-мир»). Этот код фиксируется как одна из ключевых особенностей наполеоновского дискурса, особенность, которая сыграет с наполеоновской армией злую шутку в русскую кампанию. Именно этому коду русское сознание, от царя до простого солдата, противопоставит свое чувство войны 1812 года как борьбы священной, отечественной, непримиримой. Балашев должен был донести это чувство до Наполеона (Александр напрямую ему это поручил [16] ).
16
Это прямо указывается в записке: Балашев должен был передать Наполеону, что в случае отказа того вывести свои войска за Неман «государь (Александр. — И. Б.) дает ему (Наполеону. — И. Б.) слово, докуда хотя один вооруженный француз будет в России, не говорить и не принять ни одного слова о мире» (там же, стр. 21).
Унижение Балашева стало в структуре романа хронологически первым актом насилия французской стороны в войне. Шкловский отметил контрастную перекличку унижения Балашева в начале войны с триумфом над захватчиком в ее завершении. Мотив развертывания войны из интриги, игнорирующей протянутую (пусть и формально) Александром руку, прочувствовал Толстой. Собственно, Даву становится первым реальным проявлением механизма насилия войны 1812 года в романе: конечно, ни парадный Мюрат, ни парадные, тонущие в реке, поляки таковыми не являются. До встречи с Даву читатель имел дело лишь с внешними атрибутами военных действий. Только «железный» маршал воочию воплощает в себе гнусное дело присвоения войной мирной действительности. Прекрасное утро, хорошее настроение, сама миротворческая миссия (все — суть законные явления жизни человека и страны) — все это «съедается» в квартире маршала. Даву первый накладывает на представителя России грубую волю сильного.
Даву уже жил войной и видел в миссии Балашева только неуверенность русских в своем военном положении и их желание обмануть [17] , искусственно (по военной логике) задержать движение французов. Именно так видели это дело в наполеоновской ставке. Сам Наполеон так хотел рассматривать прибытие Балашева и, узнав о нем, дал прямое указание Даву задержать русского парламентера: Балашев был задержан в квартире маршала на несколько дней (даже когда Даву отбыл вперед вместе со своими наступающими войсками) и был переправлен в Вильно 18 июня, то есть через два дня после вступления туда французов.
17
Не для миссии Балашева, но для последующих (более «частных») визитов русских парламентеров во французских лагерь такая мотивация (наряду с разведывательной) имела место. Такие чисто военные цели преследовали поездка В. И. Левенштерна по случаю взятия в русский плен принца Л. Гогенлоэ, августовская поездка М. Ф. Орлова по случаю взятия во французский плен генерала П. А. Тучкова (по ее итогам, правда, Орлов значительно преувеличил численность французской армии, что сказалось на планах русского командования в Бородинском сражении) и др.