Мистер Скеффингтон
Шрифт:
Еще когда старая леди только начала свою тираду, Фанни стала бочком продвигаться к двери. Чего доброго, она здесь застрянет – бедная старушка определенно давным-давно никому не изливалась, соображений у нее накоплено не на один час. Будь Фанни действительно доброй и отзывчивой, сидела бы и слушала, но Фанни, судя по всему, таковой не была: в ней крепло стремление убраться, и поскорее. Излияния всегда страшили Фанни. Помнится, Джим читал ей вслух одну поэму (впечатления остались как от ночного кошмара); так вот там старик тоже вцепился в свою жертву – несчастного молодого человека, и удерживал его, пока тот не выслушал все до конца (а между прочим, молодой человек спешил куда-то по важному делу). Теперь старая леди казалась близкой родственницей героя этой поэмы. Ничего общего с лапландской ночью в ней не было – ни намека на свежесть и тем более на господство над годами. Вообще глупая характеристика старости, да и поэт наверняка сам был очень молод и вряд ли перевидал достаточно старых леди. Вот эта конкретная, что распинается сейчас перед Фанни, собою старость и олицетворяет. Неужели когда-нибудь Фанни ей уподобится?
7
Фанни неточно вспомнила цитату; от нее вдобавок ускользнуло, что речь в этой строфе из поэмы Дж. Китса «Ода греческой вазе» идет о жертвоприношении. Отрывок, который Фанни переврала, звучит следующим образом:
Кому на жертву уготовил жрецТелицу, что, как амфора, гладка,Чьи разубрал атласные бокаКолосьями благоговейный жнец?8
Фраза из надписи на могиле британского актера Джеймса Куина (1693–1766), который отличался дородностью. Автор эпитафии – Дэвид Гаррик (1717–1779), актер, поэт, драматург, директор театра «Друри-Лейн», где играл Дж. Куин. Полностью эпитафия звучит так:
Великий Джеймс Куин лежит под сей плитой.Прохожий! Задержись, усвой урок простой:Сколь ни была к тебе Натура торовата,Ужмешься все равно до данного формата.Старая леди, явив Фанни будущее, успела обмякнуть в кресле – несомненно, давно ею облюбованном и том самом, в которое чуть раньше села Фанни (вот что значит день с самого утра не задался); теперь она, едва удерживая голову, досадливо думала: «Почему эта женщина не уходит? Мне вздремнуть охота».
Фанни действительно медлила, не подгоняемая даже опасностью выслушивать излияния. Она легко вообразила, что именно оставит здесь, закрыв за собой дверь: безмолвие полутемной комнаты, пустой, если не считать одинокой согбенной фигуры у камина, – и так целые недели, месяцы, а возможно, даже годы. Старой леди уготована все та же тишина, лишь изредка нарушаемая кратковременным вторжением актерской труппы или, под особенно скверное настроение, сварливой жалобой управляющему. «А ведь, наверно, и я, – подумалось Фанни, – буду вот так же кукситься, повздорив с компаньонкой». Тут лучшее в ее характере вышло на первый план, и Фанни решила: «Нет, я дам бедняжке выговориться. Джордж именно так и поступил бы. Взять давешних женщин на вокзале – как он был с ними добр. Даже по руке одну из них погладил».
Впрочем, надолго намерений Фанни не хватило, ибо лучшая часть ее натуры была еще недоразвита. «Удивительно, сколько времени человеку надо, чтобы повзрослеть», – обронил сегодня Джордж, не обнаружив в Фанни чего-то им ожидаемого. Короче, лучшая часть быстренько ретировалась. На улице солнце светило так ярко, гостиная же выходила окнами на север, и, мрачная, сырая, слишком напоминала склеп. Конечно, когда-нибудь Фанни засядет одна-одинешенька вот в таком же гостиничном склепе – но пока… пока…
Словом, Фанни ушла. «Незачем забегать вперед – хватит на мой век и скуки, и склепов», – рассудила она, толкнула дверь и, бросив: «Всего вам наилучшего», – выскользнула в коридор.
Старая леди отреагировала выдохом «хвала небесам», уселась поудобнее и тотчас заснула.
Как чудесно было на воздухе, что за дивный, морозный, безветренный стоял денек!
Фанни чуть помедлила на мостовой, вдыхая большими порциями зимнюю чистоту и прохладу. Запах неминуемой смерти, казалось ей, впитался в костюм и пальто – так пусть вещи тоже «подышат», освежатся, ибо на оксфордских улицах место есть только юности – неугомонной, трепетной, энергичной, бесшабашной, восхитительной юности со всеми ее крайностями, со всеми метаниями – от восторгов к разочарованиям и обратно. В комнате, которую только что покинула Фанни, смердела смерть – здесь словно пахло парным молоком. А ведь скажи Фанни о молоке какому-нибудь юноше, то-то бы он вознегодовал! Ей стало смешно. Что ж делать, если такие у нее ассоциации? Целые бидоны, полные пенящегося, сладкого парного молока так и мерещатся Фанни повсюду, где только появляется группка густоволосых (она особенно отмечает именно это качество – густоту волос), румяных от морозца, жизнерадостных, сияющих юношей. «Здесь чудесно, – сказала себе Фанни, и Байлз, Джордж и Джоб – все тотчас позабылись. Фанни подняла лицо к солнцу. – Как хорошо, что я сюда приехала».
Несколько бидонов парного молока… ах, простите, несколько юношей появились на тротуаре, смущенно взглянули на нее. Слишком хорошо воспитанные, они, конечно, не могли в полной мере показать своего интереса и восхищения. Насчет первого Фанни не сомневалась, на второе надеялась,
Фанни хотела прогуляться до колледжа Святого Иоанна, однако это было далековато, тем более что слишком она замешкалась – с пудингом и со старой леди. Примерно через час солнце начнет клониться к западу, и ворота колледжского парка закроются, поэтому Фанни направилась к парку Нового колледжа – пройти предстояло всего несколько ярдов все по той же извилистой улочке, а вела она прямо к главным воротам. Дорогу Фанни отлично помнила: именно в Новом колледже учился Дуайт, и они иногда обедали вместе в его комнатах. Улочка, прелестный парк, потаенная тропка в парковой глуши (с одной стороны ее защищает высокая стена, с другой – аллея) – все это Фанни знала как свои пять пальцев. По тропке они с Дуайтом гуляли после обеда – там, не видимый посторонним, он мог без помех иллюстрировать свое поклонение Фанни красноречивыми жестами, кои подчеркивали богатство его словарного запаса (Дуайт изучал современные языки, слов у него в распоряжении было вдоволь), а Фанни слушала грачиный галдеж – с детства ее завораживали как сами звуки, издаваемые этими птицами, так и их обычай предаваться любви и скандалить в кронах старых вязов, среди своих неопрятных гнезд. Пообедав с ним, говорил Дуайт, Фанни оказала ему великую честь; комнаты его осиянны этой честью, как нимбом, и вечно, до скончания времен, будут сочить дивный свет… «Ах, Дуайт, не слишком ли это долго? Взгляни на вон того грача – как думаешь, почему он так раскричался – от негодования или от страсти?» – перебивала Фанни, а Дуайт гнул свое: сим смиренным стенам, говорил он, отныне предначертано (а может, суждено) излучать нездешний дивный свет (все-таки предначертано – у Дуайта слабость к длинным словам).
Вот она, проблема с Дуайтом: стоило Фанни оказаться рядом, как ее постигала рассеянность. Фанни была просто не в силах сосредоточиться. К примеру, однажды у нее дома Дуайт, стоя на коленях, называл Фанни прекраснейшим из Господних творений, а она словно раздвоилась: одна половина блаженствовала, а другая волновалась – не забыла ли мисс Картрайт вызвать Гарродса, чтобы вычистил обивку стульев?
Конечно, это нехорошо по отношению к Дуайту: он так мил и так красив, его преданность сейчас очень кстати, – но что поделать? Ладно, Фанни попробует исправиться: всерьез попробует, – а пока до чего приятно идти по тропе (Дуайт называет ее «наша тропа»), пусть даже и без самого Дуайта: Фанни вполне устраивало общество грачей. День был в самом разгаре. Дуайт, думала она, сейчас сидит перед экзаменаторами, бедняжка! Фанни ощутила прилив вполне осознанной любви – ведь сознание ее не было убаюкано неистощимым, до странности монотонным потоком Дуайтова красноречия.
В Оксфорде одиночество не тяготит, сказала себе Фанни, проходя через кованые ворота в парк; не тяготит, потому что оксфордские воспоминания – из разряда свежих: можно не бояться, что вызовут боль. Совсем иначе Фанни чувствовала бы себя, если бы отправилась в Кембридж. Но в Кембридже ноги ее не будет. Она не ездила туда много лет, ибо именно там учился ее бесценный, ее единственный брат; никого Фанни не любила так нежно, как брата. В те считаные недели, которые он успел провести в Тринити-колледже (пока не началась война, пока он не ушел добровольцем на фронт и не погиб в один из первых дней), Фанни проводила в Кембридже каждые субботу и воскресенье. Останавливалась в «Быке», но не столовалась там: все ее трапезы, включая завтраки, имели место в кампусе – в гнездышке комнат, занимаемых братом. Комнаты выходили окнами во дворик Невилла, и вела к ним деревянная лестница.
По мере того как Фанни углублялась в парк (и безо всякой видимой причины), в ней оживали, обретали объем воспоминания о кратком периоде острого, абсолютного счастья. Брат был младше Фанни почти на десять лет, и ради него она пошла бы на все. По сути, она так и сделала – ведь, даром что Фанни никогда не говорила об этом вслух, она согласилась на брак с Джобом именно ради брата.
Ошеломительно богатый мистер Скеффингтон, имевший вдобавок дар делаться все богаче, стал прекрасной партией для бесприданницы – так думалось Фанни и сначала, и после. Иоганн Себастьян Бах мог творить, что ему заблагорассудится, с кучкой миниатюрных черных значочков, ваять из них одну за другой бессмертные фуги. Аналогичный талант Джоба касался денег: один взгляд – и денежки пляшут у него в карманах. О, Джоб заклинал их не теми собачьими взглядами, которые так раздражали Фанни. Соперники в сфере финансов знали другой его взгляд – твердый как сталь, по-ястребиному бдительный, сосредоточенный. Благодаря острейшему чутью (оно никогда его не подводило) Джоб привлекал к себе деньги, а уж затем манипулировал ими с искусством финансового гения. Неизменно он покупал и продавал ценные бумаги в самый что ни на есть подходящий момент, а в жизни был щедр, и добр, и восторжен, и предан – идеальный зять для разорившегося герцога. Герцог искренне переживал, когда по причине развода прекратилось его родство с Джобом, и переживал отнюдь не только потому, что Джоб был богат, что выручил всю семью.
– Фанни, доченька, может, не надо разводиться? Подождала бы немного, – умолял старик. – Неужели ты не сумела бы, если бы очень постаралась…
– Семь – это перебор, папа, – качнула головой Фанни. – Тем более что это вошло у него в привычку. Если и дальше терпеть, скоро их будет все семьдесят. Неужели ты хочешь, чтобы я закрыла глаза на семьдесят машинисток?
Нет, старик герцог этого не хотел.
На момент помолвки Фанни брат ее Триппингтон был в подготовительной школе. Фанни поехала к нему и сама все рассказала – пока этого не сделали посторонние.