Миткалевая метель
Шрифт:
Нахлобучил картуз Ермила и пошел ни с чем. Поведал Харлампию свое горе. А тот говорит:
— Ну, постой, сатана Ерошка! Кто другому яму копает, сам в нее попадает. Не горюй, Ермила! На хозяина не надейся. Я перекинусь с нашими мужиками — хоть помаленьку, да соберем, поможем чем можем.
Продал Ермила самовар, корыто да прялку, что из деревни привез, кое-как сколотил сколько-то. Рабочие помогли, кое-что собрали, глядишь — с миру по нитке, голому рубаха. Откупил себе Ермила у бобылки клетушку с низеньким окном. Ладно, и этому рад: хоть крыша-то над головой есть в непогоду, в ненастный день.
Жили-то
Как и барин косоротый, не скупился купец на синяки да шишки. Здесь у купца тоже беспросветная кабала. По на фабрике все хоть небольшая полоска света была. На фабрике человек к человеку ближе. А близость друг к другу — это подороже колобков и пышек. У фабричника-то характер светлее. Дружеский локоть чуешь рядом — жить веселее и работа спорее.
«Выходит — лучше, что чучело Балдин продал нас купцу», — бывало, скажет Харлампий Анне, когда, случится, забежит вечером к ней на полчаса.
Он с Аннушкой-то еще в Баскаках сошелся мыслями. Парень степенный, смелый. Спросит ее: «Не тужишь, Аннушка, по деревне?» — «Это по косоротом-то? И не думаю. Провалился бы он в преисподнюю!»
Правда, взгрустнется иной раз, да и не только ей, как вспомнятся родные стежки, полевые дорожки, белая березонька у околицы. Да что ты сделаешь, коли распроклятая кабала из родного гнезда увела…
Однажды, видишь ты, за рекой Аннушка с подругами миткаль отбеливала, расстилала ткани по лужку. Глядь, сверкнула под солнцем белыми крыльями залетная чайка. Будто искры посыпались с ее крыльев. Камнем упала чайка на воду, схватила рыбешку, взвилась, да недолго летела: почти той же минутой, как подстреленная, свалилась на бельник. Аннушка — к ней. Подняла. У чайки из клюва торчит светлый рыбий хвост.
— Батюшки, рыбой подавилась…
Чайка глядит на нее, будто о помощи просит. Вынула Аннушка рыбку. Окунула чайку в чистый ручей и увидала на белом-то крыле узорные буковки рядами, будто шелковое вязанье: «Миряне, порадуйте сердце Поляне! Привечайте мою чайку с острова Зеленого. Ей над бельниками летать, пряжу оберегать».
— Ой ли! Так ты Полянкина птица! — всплеснула в ладоши Аннушка.
Полянка славилась у наших ткачей. Разные сказки про нее старые люди рассказывали. В конце лета, в ведренные дни, пройди полями, лугами, да и по лесу, — стелется на траве пряжа тонкая-претонкая. Паутина, скажешь, — не угадаешь. Нет, это Полянка раскинула свою пряжу по траве, чтобы ветер ее присучил. Сученую-то она ночью всю до пряжинки соберет, чтобы не замочило дождем. В дождик пройди — не увидишь ни одного волоконца. Полянка — заботливая мастерица, работящая. Так уж повелось: ночью на поле прядет, а на День-то, сказывали, уходит в лес, в рощу. Нельзя ей показываться. Словно она тоже из подъяремных, беглая с чьей-то мануфактуры.
Большого уменья и большой тайны мастерица. Что ни напрядет, что ни наткет, все отдает добрым людям. Другому и секрет откроет. Купцов, мануфактурщиков, ой, не любила, видеть их не могла! Зато фабричники и славили ее. Еще бы не славить такую рукодельницу!
Как прочитала Аннушка Полянкины слова на чайкином
— Лети, чайка, помогай Полянке, да скажи, что ей кланяются ткачи да пряхи.
Встряхнулась чайка, встрепенулась, полетела. Вьется над бельником. Чем выше парит, тем будто больше становится. И вот стала она больше лебедя, крупнее степного орла. Так и брызжет солнце на ее шелковистых перьях. И вдруг ее крылья стали удлиняться. Спускается с каждого крыла на бельник по шелковой белой ленте — с аршин, поди, шириной. Чайка — в подоблачье, а ленты с крыльев — до самой земли. На ветру колышутся, блеском отливают. Упали ленты на бельник прямо к ногам девушек. На каждой ленте, как метки для отрезов на платье, — красные крапинки, словно ягоды.
Диво! А уж чайки и не видно больше. Изумились девушки. Подобрали ленты. Такого шелка и помещичьи, и купеческие жены-дочери не видали, не нашивали.
Сосчитали девушки те метки-крапинки, а их столько, сколько на бельнике девушек. По тем меткам-крапинкам разделили они шелк. Каждой — на платье, да и про запас останется.
Сшили они себе по шелковому платью. И вот что дивно: наденет девушка платье и станет в нем невидимкой. Голос слышно, а самой не видно. Знать, дарила Полянка такой наряд не на гулянку ходить, не хороводы водить.
Фабричники дружно между собой жили. Баскакинские — первые заводилы всех веселых затей. А первый весельчак Харлампий-ткач. Что сказку сказать, что присказку сложить, купцу Сазону промыть кости, неправду высмеять — это он умел.
Сазон послал раз сына Ерофея с товарами на ярмарку в Нижний Новгород. Лето знойное, удушливое стояло. На ярмарке смерть и слизнула Сазонова сына. Там его и зарыли.
Как-то на бельнике в воскресенье сазоновские фабричники затеяли хоровод. Дударь — в дудку, другой — в самогудку. Харлампий подмигнул Ермиле и давай править потешную песню про купецкого сына Ерофея Сазонова Катушкина:
Жил да был купец. Был он плутень и скупец, Обирало, скряга, жмот — Задавил совсем народ!..И пошли. Один скажет, как вмажет, другой новый узорец завяжет, да все складно и веселей не надо. Чем дальше потеха, тем больше смеха.
А Сазон тут как тут на этот веселый час. Харлампия за грудки, да плечи у Харлампия высоки: у хозяина рука оказалась коротка.
— Кто ты есть, голяк? По Сибири скучаешь? Да я тебя истолку! Ты забыл, кто я?
А Харлампий ему брезгливо этак:
— И по рылу знать, что Сазоном звать, — повернулся да и пошел…
Аннушка сшила Харлампию рубашку из того Полянкиного шелка.
Собрались они раз прогуляться в ближнюю рощу.
А Сазон с базара возвращается. Пряжей торговать ездил. Никого на лужайке нет. Слышит: поют опять потешную песню. Голос Харлампиев слышен. Как сыч на осине, вертит Сазон головой во все стороны. Никого не видит. А поют-то рядом. Испугался купец, погнал гнедого.
Идет в другой раз Сазон с фабрики мимо шалаша, где зимовал Харлампий. Слышит опять ту песню. Явственно — Харлампиев голос, а Харлампия нет ни у шалаша, ни в шалаше. Что такое?..