Мизанабим
Шрифт:
Куча состоит из пружинных матрасов, осиротевших дверец и оконных рам. В её утробе прячутся ножки стульев, колёсики инвалидных кресел и останки носилок. Всё вместе образовывает на переднем дворе Крепости живописную гору хлама, но как заверяет и клянётся Карп, гору очень нужную. Ценно-ресурсную. Источник полезных запчастей и древесины. Так и высится Куча, до сих пор не сожжённая, – в надежде на светлое будущее.
– Хоть соломинку тяните, – отзывается Сом, помешивая жидкое варево в котле. Зимой их полевая кухня переезжает под крышу, и там все чинно сидят за
Карп фыркает. Видно, что ему не хочется отрываться от работы, выпускать из рук деревяшку. Лень подниматься и топать за ограду.
Горчак покачивает ногой.
Ёршик пинает ведро.
Оглоеды.
Сом не спеша зачерпывает уху, подносит к губам, дует. Пробует. Сплёвывает в траву и бросает половник. Разворачивается и шагает к Крепости.
Стёкла очков в металлической оправе горят отражённым светом.
– Куда ты, капитан, мой капитан? – летит ему в спину. Карп окликает строчкой из песни, но Сом не отвечает.
Ясно куда. За якорем.
? ? ?
Они отвоевали Крепость два года назад.
Стояла промозглая, насквозь гнилая зима, и в лодочном сарае на берегу падал снег – сквозь прореху в дыре виднелось небо. В тот год их стало шестеро: Верёвочное братство обрело название и пустило корни. Все они понемногу врастали друг в друга. Привыкали, слушали, а потом и говорили. Каждый о своём.
О жизни до.
И о том, как.
А после – были бои с пиявками. Бродягами и попрошайками, которые облюбовали коридоры тогда-ещё-не-Крепости: там, вдали от окон, было проще сохранить тепло. Печи давно вышли из строя, но костры всё равно жгли, и главный корпус утонул в пожаре. Вместе с аркой, балконами и лепниной. Горевали недолго. Радовались, что спасли восточное крыло – пусть не такое красивое, зато новое. Оно было достроено позже, когда особняк богатого торговца мона Ферро после смерти хозяина перешёл во владение городского совета. Началась война за независимость колоний, и Клифу понадобился госпиталь: мест не хватало. Так что красота в этом месте – штука весьма условная, как сказал однажды Карп, перешагнув порог.
Это был своего рода ритуал.
Каждый замирал на миг, а потом делал шаг – и оказывался внутри.
Крепость принимала их, одного за другим, оборванцев, не имеющих за душой ничего, кроме упрямой веры в то, что завтра будет лучше. От пиявок, которые спят под мостами и просят милостыню на площадях, их отличало нечто очень важное: те самые корни, в переплетении которых рождалась семья. Странная, местами буйная и шумная, иногда колкая и способная ранить до крови, но всё же целая.
Стая из пяти братьев.
И одной сестры.
? ? ?
Свет застревает в стёклах и проливается внутрь уже не белым
«Это голубой», – сказал Ёршик в первый день, едва перешагнув порог.
«Зелёный», – заявил Скат.
«Бирюзовый», – Горчак не спорил, он сообщал миру очевидную истину.
«Это морская волна, камрады, – Карп довольно зажмурился, раскинув руки. – Стоишь на берегу и чуешь солёный запах ветра. И веришь, что свободен, и жизнь только началась…»
Сом тогда промолчал. Его ждали насущные дела: раздобыть ужин и устроить ночлег для шестерых на новом месте, – становилось не до размышлений о цвете стен. Хотя сейчас он понимает: лазурные. Были когда-то. Пока не начали линять. Сейчас чешуйки краски то и дело падают на бетонный пол первого этажа и деревянный настил второго. За ними видна кожа стен: шершавая, коричнево-серая.
Коридоры Крепости почти всегда сумрачны и неприветливы – на первый взгляд. Но стоит приложить ладонь к трещине и пойти наугад, следуя за изгибами артерии, как вскоре почувствуешь под пальцами биение пульса.
У Крепости есть сердце.
Но об этом – после.
Сейчас Сом идёт за якорем. Сворачивает направо и взлетает по лестнице на второй этаж. Ступени серые, в прожилках, а перила – лазурь. Затёртые и поблёкшие от времени. Над высоким арочным проходом висит немая лампа.
Третья по счёту дверь с нарисованными очками – его. Ниже кто-то пририсовал сомьи усы, и вряд ли этим художником был Ёрш.
Обалдуи.
Краску мешали с чернилами и кислотой: въелась мигом да так, что не ототрёшь. Потом кашляли, втягивая запах, пока не выветрилась без остатка, и ходили довольные.
На двери Ската красовалась летяга с длинным хвостом и ушами. «Ты их видел, этих скатов, в глаза? То-то же!».
У Горчака был канатная петля, отчего-то напоминавшая виселицу. Он знал тридцать семь узлов и продолжал придумывать новые: пальцы ловко продевали петли в восьмёрку, зовущуюся в простонародье заячьими ушами, и затягивали, проверяя на крепость. Он говорил, они ему снятся: кому-то сокровища и дальние страны, а Горчаку – верёвочные узоры.
Вход в спальню Карпа и Ёршика – ещё до того, как Малой перебрался в «одиночку» – сторожили таинственный глаз с полузакрытым веком и блуждающая улыбка. Видно, что получилась со второй попытки: первую наскоро замазали кляксой.
И только дверь Умбры осталась нетронутой. Она ничего не сказала, но расстроилась. Зря. Её не обошли вниманием: наоборот, побоялись обидеть. Нашла где-то тонкую кисточку – она в то время обходила все палаты, осматривая шкафы и тумбы в поисках личных вещей, которые могли стать якорями, – и нарисовала веточку таволги. Не едкими чернилами, а смолой. Янтарной, пахнущей сладко и горько. Как сама Умбра.
Художники признали поражение с честью, а рисунки с тех пор служат напоминанием. Коснёшься, толкнёшь от себя створку – и входишь. Малый дом внутри большой Крепости.