Младший сын
Шрифт:
– Отатарились бы все… Своя земля все же…
– А чего! Церквы бы так и остались! А нас много. Вон в Орде, уже по-мунгальски не гуторют, всё на половецкой лад, хошь и зовутся татары! Дак и тут бы по-русски выучились. Бабы наши их живо бы переучили!
Пеша лез в спор, но Ватута тут же перебивал его:
– Брось, Пеша! Ты с Олфером тута почудил, знаем! Дак все одно кому грабить: тебе али татарскому мурзе какому!
– Я своим трудом живу! – ярился, густо краснея, Пеша.
– Прогнали Андрея Лексаныча, дак и своим! – не уступал Ватута. – А сидел бы Олфер по-прежнему, и ты бы
Федор пожал плечами:
– Под татарским царем я бы не хотел жить! – сказал он.
Ватута помедлил:
– Ну, там оно… глядишь… татар-то бы мы как ни то и выгнали.
– Ну и опять князь надобен! Безо власти вон и дома не скласти!
От работы гудели плечи и спина, пальцы плохо гнулись, но дом рос, и ночью, выходя по нужде, Федор останавливался и смотрел. Луна плыла, и белые облака холодною снежной завесой покрывали небо. Стена в девять венцов уже поднялась выше роста, слепая, безоконная, и отчужденно, как крепость, перегораживала двор.
Теперь уже бревна здымали по слегам, веревками, и требовались подмости мастерам. Скоро Федор понял нехитрую Пешину уловку. Он, рядясь с мужиками, их обманул, положив себе и двум старикам больше, чем Ватуте с Сашком, а работу сваливал на них. Ватута, Сашок и Степка Прохорчонок в конце концов возмутились. Масла в огонь плеснула Феня:
– Рядились со свету до свету, зачем было и говорить! А свету еще вона сколь, уже и топоры долой!
Пеша потемнел лицом, как осенняя ночь. «Вот такой он с Олфером тут и жег!» – подумал Федор. Он попытался как-то поправить дело, замять, но вечером мужики переругались вконец. Федор наедине стал корить Феню, но она, вытягивая шею, раскричалась:
– Я тута рвусь, а ты, хозяин, пристрожить не можешь! Дал Пеше потачку! А им все мало! Каку говядину давать, замучалась! Етот старик ихний только и жрет, зачем такого!
– Товарищ, подкормить решили…
– Дак за твой счет!
Что верно, то верно. Старик Шадра совсем не тянул и был попросту лишним ртом. Федор шумно вздохнул.
– Матушка заболела от их! – добавила Феня. (Мать, верно, простыла и теперь отлеживалась у брата, в Переяславле.) – Всё меня бранили, а я теперь стала считать кажный кусок. Хватит! Дитя растет!
И все-таки дом подымался. Уже клали переводины для потолков. Как на беду, подкатил мелетовский престол. Пеша, выпросив часть уряженной платы, со вторым стариком ушли, как сказали, «только в бане выпариться» и пропадали целую неделю. Пеша запил, и Федор крыл себя последними словами за то, что не приодержался с платою. Все ж дело свое Пеша знал. Ни Ватута, ни Сашко не могли за него сработать. Подошла как раз сложная рубка, и без Пеши все застряло. А с неба начало моросить, и уже похолодало. Вот-вот польют сплошные осенние дожди. Наконец Пеша появился, помятый, с трясущимися руками. Заявил было, что в этот день ему надо «поправиться», но тут уже Федор озверел, и вместо опохмелки Пеша весь день кряхтел над бревнами. Распоряжался и покрикивал Ватута. Сложили еще один венец. Теперь нужно было рубить пазы под выпуски для гульбища, класть простенки меж косящатыми окнами, связывать, врубать хитрые углы. Пеша вилял, явно затягивая работу. Жаловался на
– Давай, давай!
В этот день он загнал стариков до полусмерти. Старики только жалобно кряхтели наверху. Ватута был беспощаден:
– А чего! Одна дружина, дак! Жрать-то не разучились!
– Доживи до наших летов!
– А я ране голову сложу, чего такому-то небо коптить! Эй, Сашок, твой конец!
В этот день уложили два венца.
Разъяснило. В воздухе после нескольких дней непрестанного мелкого дождя полетели первые белые мухи.
А дом рос. Подходил уже к двадцать восьмому венцу.
Охолодало. Пеша со стариками ночевали в избе на полатях. Прочие – в старой клети. Заливистый храп, ворчание сонных мужиков. Тело свербило от грязи, от сырой, плохо просушенной одежи. Руки отваливались от плеч. Феня пробралась под бок:
– Ох, не побыть, не полежать путем, изба народу полна!
– Не мылись, грязный я… – стыдясь, пробормотал Федор.
– Да хоть такой! – выдохнула она. – Что ж, Федюша, сколь еще работы-то?
– Кончим. Должны!
– Даве слышала, Пеша с ентим сговаривались уходить… На днях когда-то…
– Скотина! – выругался Федор. – Знал, что чего ни то сблодит!
Верно, теперь, когда за дело взялся Ватута, Пеше уже одно оставалось. Доведя до потеряй-угла, он потребовал расчет. Федор (ему стало противно и все равно) не удерживал. Еще поругались на прощанье. Пеша требовал все уряженное, говоря, что о самцах и стропилах речи не было, однако Федор уперся, и Пеша, поняв, что зарвался, отступил. Назавтра трое стариков ушли. Стал собираться и молчаливый Сашко, впервые раскрывши рот:
– А что мы? Без мастера самцов не поставим все одно!
Сашко ушел, и Ватута, помявшись, тоже. Пошел снег, и вдобавок запил Степка Прохоренок. Грикши давно уже не было, уехал по делам. Федор сказал:
– Ну что ж! Будем класть вдвоем.
Ночью Феня плакала:
– Я тоже не могу больше с твоими бревнами. Живот отрывается. Даве кабан чуть ребенка не сожрал!
Федор молчал. Отмолвил глухо:
– Хоть бревно в день, а положить!
Три дня они возились одни. Молча пришел хромающий дядя Прохор с Офоней, вторым соседом. Помогли поднять тяжелые дерева, вырубили косые пазы и с помощью рогатки подняли и утвердили стропила.
Подходил их, деревенский, княжевский престол, и на толоку в праздники, конечно, нечего было надеяться. Федор один отесывал самцовые бревна, проходил пазы, долбил отверстия для шипов.
На второй день престольной гульбы он пошел к Никанору. К деду как раз приехал сын-плотник, зятевья, гостей набралась полнехонька изба. С праздника все были горячие, вполпьяна. Его усадили, захлопали по плечам, влили ему в рот чашу пива:
– Ну, взвеселись, Федюха!
Федор, выпив, вдруг заплакал: