Млечное
Шрифт:
Я в ночь перед казнью приду на Большой восемнадцать,
но там равнодушны, и вновь осуждённых не ждут.
1966
* * *
Я — жертвенный бык.
В неоглядных садах,
похожих на лес, я, священный, живу.
Я бог… А за низкой оградой стада
такую же сочную щиплют траву.
Там солнце, и небо, и ветер — для них,
их рыжие спины ласкает закат.
Под вечер куда-то уходят они,
и грустно, прощаясь, коровы
А я одинок.
Только в сумерках дня
суровые старцы в одеждах жрецов
всегда без ошибки находят меня,
и я уже каждого знаю в лицо.
Стирают мне пыль с золочёных рогов
и чистят упругую шкуру мою.
Я жертвенный бык.
На двенадцатый год
меня в честь Великой Богини убьют…
Я видел Её!
Те, кто видел Её,
забыли и солнце, и ветер, и зной.
Сама отрешённость, само забытьё,
сама безнадежность остались со мной.
Когда на сады опускается ночь,
и в храме служители гасят огни, —
со всей осторожностью бронзовых ног,
по мрамору лестниц, на чёрный гранит,
вдоль мощных колонн, в очарованный зал,
где быть не дозволено даже царю,
с младенческой преданностью в глазах
неслышно иду я к Её алтарю.
У этих камней перед ней, молодой,
и мне, старику, непривычно легко;
и жреческий мрамор, как чью-то ладонь,
лижу я шершавым своим языком…
В меня (увидав, я не смею забыть)
был взгляд небожительницы обращён…
Я предан Богине. Я жертвенный бык.
Я ей посвящён.
Я Тебе посвящён.
1966
ЧЕШСКИЙ ДНЕВНИК
…Горят иезуитские костры.
Европа задыхается от дыма…
Они к врагам не менее добры.
Они к друзьям не более терпимы…
Всё кончено. Осталась только ты.
Рим рушится, и самые основы
не устоят от этой красоты,
от этого движенья неземного.
Мечты с лихвою хватит на двоих,
а жизнь академически красива —
но вот за рампой вымыслов моих
твои глаза всемирны, как Россия.
Твои глаза — и сразу все равно,
и оседают в сердце многоточьем
картины Ждяра, Липницы и Брно
и пражские готические ночи.
1966
Печаль имеет цвет и запах,
она, как шпалы, тяжела.
Два дня состав идёт на запад,
раскинув степи в два крыла.
Простёрты реки, словно руки,
под рельсы, млечные,
Я умираю от разлуки
к концу второго дня пути.
Забыты книги и тетради,
со мной любовь, тоска и страх…
Там, в вертограде, в Ленинграде
стоит столетняя жара,
и где-то на Большом, на пятом,
ты ждёшь упрёков и молитв…
Но бредят пятым постулатом
все математики земли,
и в пику мировым константам,
мы делим надвое Луну,
и Ленин вперемешку с Кантом
ночами не дают уснуть,
и жизнь вернее философий
суёт мне в нос релятивизм…
Но абсолютен женский профиль
в трёх измерениях любви —
и в этом суть… На мостовые
упали знойные ветра,
и тени ходят, как живые,
в твоём парадном до утра.
Ты утром встанешь — и внезапно
увидишь вместо стен и крыш:
идёт состав на Чоп, на запад,
Россию крыльями раскрыв.
2 июля 1966, Ждяр-над-Сазавою
Стоят над Чехией ветра,
и скучно. И дожди.
Как будто снова Ленинград
за складками гардин.
Как будто отворяю дверь
в сырую пустоту —
и ходят волны по Неве,
тяжёлые, как ртуть;
и ходит дождь по мостовой,
совсем осенний дождь,
и ты кого-то ждёшь — кого?
Из сказки — не уйдёшь.
Но сказка там, и здесь ветра
раскалывают тьму,
и Ждяр, нелепый, как мираж,
как слово почему;
и что у чехов на уме,
по-русски не понять.
И ты за тридевять земель,
и любишь не меня.
июль 1966, Ждяр-над-Сазавою
Вся Чехия — один кромешный зной,
В вагонах тесно, духота и копоть.
Мы в Липнице. У замка, под стеной
бесчинствует славянская Европа.
На тротуарах и на мостовых
слоняются спокойные на диво
аборигены, молодые львы,
вест-эндские показывая гривы.
Котомки, карты, фляги — на земле,
бутылки на траве полупустые;
ребята босы, волосы до плеч,
девчонки в джинсах, рослые и злые;
охрипшие от пива голоса,
с утра физиономии в подтёках,
причёски — в стиле нео-ренессанс,
походка — в духе чешского барокко…
…Как молвил Гус? «Святая простота»?