Моченые яблоки
Шрифт:
Кутс с удивлением посмотрел на жену: она сказала это так убежденно, словно знала, о чем говорит.
— Архипову все еще кажется, что без персональной машины трудно быть вполне счастливым человеком, — сказал Кутс — Разумеется, я говорю о персональной машине фигурально. Трудно отказаться от жизни, в которой главный нерв составляла работа.
— Но он же будет где-то работать, — возразила Светлана Николаевна.
— Вот именно где-то. А тут была ответственная работа. Ответственность — это та же власть.
— Ну какая власть в «Орбите»?
— Да ты не хочешь понять!
— Ты же отказался.
— Я — другое дело. Я кабинетный человек, а Архипов — нет. Ему нужны люди вокруг, чтобы делать и думать вместе. Где он теперь такое получит?..
Митя вернулся! Как хорошо! Он теперь дома, в двух шагах от них. Можно позвонить, послать Алешу, в конце концов зайти самой. Ксения Георгиевна теперь всегда в бодром деятельном настроении. Так мучилась, боялась, когда был в больнице: вдруг новый удар! Раньше говорили: удар. Теперь — инсульт, микроинсульт. Звучит как будто не так грозно, но какая разница, как звучит. Страх-то прежний. Уйдет из жизни родной человек, и померкнет жизнь.
Ксения Георгиевна спрашивала Колю:
— Ты можешь что-нибудь сделать для Мити? Ведь он еще не уволился из института. Может быть, его оставят?
Коля отвечал раздраженно:
— Тетя Ксения, ты же в этом ничего не понимаешь! Что значит — не уволился?
— Но он еще не бюллетене…
— При чем тут бюллетень!
Коля нервничал. Видимо, он ничем не мог помочь. Колина жена, Тамара, когда Ксения Георгиевна спросила, не знает ли она, в каком состоянии Митины дела, ответила:
— Хреново.
— Что? — переспросила Ксения Георгиевна. Тамарина манера разговаривать ужасала. — Ты не можешь объяснить по-человечески?
— А я по-человечески и говорю: хуже некуда.
— Что же будет? — со страхом спросила Ксения Георгиевна.
— Будет работать у Коли, если и этого дурака не попрут после всего, что он затеял.
Он затеял немыслимое: написал письмо в высокую инстанцию, где выложил напрямик все, что думает о Филимонове и о «деле Архипова». В сущности, никакого дела не было, ни выговора, ни порицания. Архипова просто убирали как неугодного.
Тамара, узнав о письме, устроила скандал. Разве что ногами не топала.
— Ты о себе подумал? — кричала она. — Кому будет лучше, если тебя тоже выгонят? Ишь борец выискался! Дерьмо ты, а не борец!
Письмо не дошло, оно попало в руки знакомого референта, тот позвал Николая Викторовича и сказал ему:
— Считай, что ты ничего не писал. Для твоего же блага.
И Николай Викторович ушел, презирая себя за то, что не возражал, и даже в глубине души согласился с референтом, когда тот сказал, что «этим делу не поможешь, только раздражишь еще больше. У нас, ты знаешь, не любят челобитчиков».
Он это знал. У себя на заводе не потерпел бы, чтобы кто-то перечил ему, когда он уже принял решение. Но то — завод,
Выходя из тяжелых с бронзовыми ручками дверей, подумал с горечью: «Черт бы их всех побрал, ярлыки какие-то выдумали, вступишься за человека — в челобитчики попадешь!»
И, как всегда, когда на душе становилось горько, вспомнил Толю. Всегда, когда бывало плохо, трудно или стыдно, как сейчас, он вспоминал Толю, который погиб и ни до чего не дожил. Ни до хлеба вволю, ни до такой вот черной «Волги», что ждет его у подъезда, ни до женщины, которая кричит тебе: «Дерьмо!» — а ты все прощаешь, потому что она тебя любит больше, чем себя.
Наступил март. Стало больше света, небо над двором все чаще делалось синим, с белыми рваными облаками, а снега еще лежало много, и мороз не слабел даже при солнце — зима не отступала.
— Тебе бы в санаторий надо, — ворчливо говорила мать. — В санаторий, воздухом дышать. Но ты же никогда ничего не умел для себя добиться.
— А я дышу. Во дворе. Чем не санаторий? — отшучивался Дмитрий Федорович.
За домом — настоящий сад. Старые деревья, кусты и даже балюстрада. Кто ее сюда поставил — неизвестно. Сколько помнит себя Архипов, она здесь стоит. Он садится на балюстраду спиной к дому. Снег здесь еще зимний, не серый. Скоро он посереет, потом почернеет, потом растает.
«Счастье — в мысли, в умении мыслить… Что-то он хотел этим сказать, помочь мне. Даже авансом выдал мне умение мыслить, — думал Дмитрий Федорович, вспоминая разговор с Кутсом. — Делал вид, будто не понимает, что меня заботит одно — где я буду работать? Кем?»
Из-за дома вышла тетя Паня со своей кошкой.
— Вот где я тебя нашла, — сказала она. — Ну как чувствуешь?
— Да ничего, — улыбнулся Митя. — Может, не помру в этот раз.
— Ты что? Помру! Я те помру. А кому ж я шкатулку оставлю?
Тетя Паня спустила кошку с рук, и та боязливо присела рядом.
— Да погуляй ты, чего боишься! — наклонилась к ней тетя Паня и, взглянув на Митю, сказала: — Теща твоя приходила.
Митя поспешно встал.
— Да погоди ты! Ушла она. Я сказала, что ты гуляешь, она и ушла.
— Чего ж она сюда не пришла?
— Не захотела беспокоить. Теща у тебя — таких поискать. А с женой ты просчитался. И что черт нес на дырявый мост — вот он и провалился!
Тетя Паня никогда не любила Лялю.
— В кого это она? Брат был золото, о матери и говорить нечего.
Брат Ляли, Виктор, учился в школе вместе с сыном тети Пани Валентином, Валькой.
— Ну ладно, погуляла, — сказала тетя Паня, обращаясь к кошке. — Пошли, а то ведь я сегодня еще к Вальке не заходила.
Недалеко от дома, в соседнем переулке у школы, где учился Валька, стоят мальчишки из камня, в каменных шинелях, с тонкими шеями и тонкими штыками за узкими мальчишескими спинами.
Имя Вальки выбито на плите, что лежит у постамента. Имени Виктора Зариньша там нет: перед войной он уехал с Ксенией Георгиевной и Лялей к бабушке в Калининскую область и ушел на фронт не из этой, а из той школы.