Мое самодержавное правление
Шрифт:
Однажды император Николай Павлович, не знаю по какому случаю, разослал по кадетским корпусам несколько картин из Зимнего дворца. Две из этих картин, изображавшие какие-то виды, назначены были в наше инженерное училище. Сортируя картины по заведениям, государь собственноручно сделал мелом на каждой надпись, куда ее отправить.
Так, на картинах, присланных к нам, на самых облаках
Когда эти две картины были доставлены в училище, то в среде начальства возник вопрос: куда их повесить? После долгого совещания решено было поместить их в зале крепостных моделей, как наиболее проходном, и где они, следовательно, скорее могут быть замечены. Но по решении этого вопроса возник другой: что делать с буквами, начертанными собственноручно императором?
Чтобы понять важность этого вопроса, надо знать, что всякая рукопись императора тщательно сохраняется и если сделана карандашом, то покрывается лаком, чтобы не стерлась. Хотя большинство доказывало, что такое правило относительно императорской рукописи не может иметь приложения в настоящем случае и что эти буквы надо стереть, но директор Ломновский, как всегда двуличный, велел их только слегка смахнуть, но так, чтобы они все-таки были видны, надеясь угодить этим, как говорится, и нашим и вашим.
Если государь спросит: «Зачем не стерли?» – можно будет сказать, что их стирали; если же спросит: «Зачем стерли?» – можно будет сказать, что они видны…
Приехав в училище через несколько времени после того, государь вспомнил о присланных картинах и спросил, где они повешены? Его проводили в модельный зал. Осмотрев картины и найдя, что они повешены удачно, государь обратился вдруг к Ломновскому и недовольным тоном спросил:
– Что же надписи не стерты? Тряпки что ли не нашлось?
Не слышал я, что пробормотал Ломновский в свое оправдание, но только очевидно было, что его хитрость не удалась, так как государь довольно сердито прибавил:
– Сейчас же стереть!
Таким образом, двуличность Ломновского не вывезла по крайней мере на этот раз. Ломновский не пользовался любовью нашей, так как поступал с нами не как педагог, обязанный развивать хорошие нравственные качества воспитанников, а, напротив, употреблял нас только как орудие для достижения целей своего благосостояния и милости начальства.
Он имел в училище своих шпионов, к сожалению, и между воспитанниками, но главным его шпионом был вахтер, заведовавший нашею прислугою, бельем, платьем и амуницией. Трудно было укрыться от глаз этого ока Ломновского, имевшего возможность, под предлогом исполнения своих обязанностей, целый день шнырять между нами.
При таких отношениях мы, понятно, всегда бывали очень довольны, когда Ломновский или вахтер попадались на замечании кого-нибудь из высших, а тем более самого государя.
Когда император приезжал в училище, то позволял нам при уходе подать себе шинель, а главное, вынести себя с подъезда в сани на руках. Шинель он носил всегда довольно старенькую, со многими заплатами на подкладке и полинявшую сверху.
На площадке наружного
Зная грозный характер государя, не щадившего никого, когда рассердится, многие советовали Б. не пускаться в такое слишком опасное предприятие. Но добрые советы товарищей не подействовали, а перспектива опасности, может быть, еще более подтолкнула его. Дело только в том, что, когда мы в этот раз несли государя, он громко сказал:
– Кто там шалит, дети?
И потом, когда уже сел в сани и мы застегивали полсть [368] , он погрозил пальцем и прибавил:
368
В публикации опечатка: полость; правильно полсть – реже тканый, чаще валяный, сбитый ковер (кошма, войлок), используемый для подстилки или покрывала; иногда в кач. полсти использовалась звериная шкура (медвежья полсть).
– Вперед будьте осторожнее.
Значит, Б. исполнил свое намерение. На его счастье, государь в этот раз был в добром расположении духа, а не то Б. рисковал бы попасть в солдаты или поплатиться как-нибудь еще хуже.
В Гатчинском институте одно время в числе других преподавателей французского языка был некто Ферри де Пиньи, очень умный и остроумный француз, бывший большим приятелем моего отца. Этот Ферри был приглашен по контракту, на каких-то особых, очень выгодных условиях, которые дали ему возможность купить очень хороший деревянный дом и выстроить другой, каменный.
Когда срок его контракта окончился, Ферри переехал в Петербург, так как из двух его сыновей старший, Эрнест, был в университете, а младший, Евгений, в академии художеств. Я в это время был уже в инженерном училище.
Уезжая из Гатчины, Ферри предложил моему отцу заведовать его домами, с тем, что в вознаграждение за этот труд я буду ходить по субботам на воскресенье в отпуск к Ферри, с сыновьями которого, в особенности с младшим, я был дружен. Эта сделка всех устраивала как нельзя лучше, и я, во все время моего пребывания в училище, постоянно проводил воскресные дни в семье Ферри, уезжая домой в Гатчину только на праздники Рождества и Пасхи, да после лагеря в августе.
У Ферри в Петербурге был большой приятель, старик Ладюрнер, придворный живописец Николая Павловича, живший в самом здании академии художеств.
Этот Ладюрнер был уже старик, довольно высокого роста, очень тучный, веселого характера, большой шутник и человек совершенно своеобразный в своих привычках. Он был холост и держал кухаркой и домоводкой чухонку Христину, такую же толстую, как сам, и которая обращалась с барином своим совсем по-домашнему, то есть не признавая никакой дисциплины и никакой власти над собой.