Мое советское детство
Шрифт:
У входа в «Хлеб» стоит мой дед. Я не знаю, откуда он взялся, может быть, так и стоял здесь, ожидая машину. Но как же дождь? Дед почему-то суровый и натянутый, как корабельный швартов. Русые кудри, рубашка в синюю клетку, штаны от спецовки. Сильные руки. Фуражка из грубой синей ткани.
Он молча смотрит, как мы с дядей вылезаем из машины.
Деду тогда было лет пятьдесят пять. Сильный.
И вот мы идем с дядей к деду. Я хочу рассказать ему все, как было здорово, и как я устал и как хочу есть. А дядя идет какой-то тихий, словно чуть втягивая голову в плечи. Поэтому я ничего не говорю, а просто иду.
И вот мы подходим. Дед не смотрит на меня, а смотрит на дядю. Пристально. Потом делает
Я ничего не понимаю, а дядя сжимается и опускает голову.
– Куда ты его потащил?! – говорит дед. Потом опускает взгляд, кладет мне на плечо руку – крепкая ладонь, под ногти въелась чернота, на тыльной стороне ладони бледно-синяя татуировка – половинка солнца с лучами, на костяшках пальцев бледные буквы "Г О Ш А". Дед после войны служил в Австрии семь лет, танкист, командир танка. Сейчас он сварщик.
Дядя молчит. Дед тогда говорит:
– Пошли, Димулька. Там бабка для тебя пирогов напекла.
Мы уходим. На ходу я оборачиваюсь. Дядя поводит головой, словно у него занемела шея, потом поворачивается и идет мимо луж, в которых отражается небо, к машине. Это зеленый крытый "урал", у кабины стоит и курит Малыш. Тоненькая струйка дыма поднимается в небо. За машиной дорога, дальше – кованая ограда местного стадиона, насмерть заросшая крапивой, репейником и лопухами. Дальше дома из кирпича, беленые; высокие тополя, а над всем этим – горы с тонкой полоской леса на гребне. Кустистые облачка плывут в голубом небе. Пять часов дня. Лето. Урал.
18. Времени больше нет
Время заканчивается. Здесь и сейчас оно изливается с края мира вниз, летит тысячемильным водопадом секунд, минут и дней, лет и веков. Время закончилось, времени больше не будет.
В космической пустоте рассеиваются наносекунды. Время бесконечно, но имеет финал. Время не волна и не частица.
Время не тахион.
Время просто было. И теперь его просто нет.
Меня настигает печаль.
Я боюсь потерять хрупкую, загоревшую до коричневого цвета бука, фигурку отца.
Воспоминания – словно снеговые глыбы, тающие в безбрежном море памяти. Времени больше нет. Времени больше не будет.
Отец сидит на гребне волны в плетеном кресле, голый по пояс, худой, как щепка, выдубленный Кожаный Чулок – Натти Бампо, Соколиный Глаз, его голубые глаза спокойны и отрешенны, и смотрят в никуда, в руке сигарета. Он курит и смотрит в никуда, щурится от дыма, а брызги времени захлестывают его раз за разом. Иногда мне кажется, что до него – рукой подать. Отец сидит, закинув ногу на ногу, наклонившись вперед, оперев локоть о колено, курит и смотрит в бесконечность, щурится по привычке, а я словно смотрю на него, на его отрешенное красивое лицо, в морщинах, с заросшим уродливым вертикальным шрамом над левой бровью (тогда его откачали, отлежался в реанимации и вышел), и надеюсь его не потерять. Снова.
Как мало мы помним. И как много мы забываем.
Брызги времени летят, смывают крыльцо бани за спиной отца, красный кирпич, смывают кусты вокруг и его третью жену, и усталость, и обиды, и что-то еще. Остается только он, мой отец.
В последний вечер, когда я его видел, мы сидели с ним на кухне после бани, пили кофе из кофемашины и смотрели дурацкий фильм "Неваляшка" про боксера-неудачника. И смеялись.
Невозможно быть писателем, если у тебя эйдетическая память. Я так думаю. Воображение на самом деле живет где-то между уцелевшими нейронами, в пустоте, там, где исчезает время. Лев Толстой говорил, что помнит, как его младенцем крестили. Помнит гулкие голоса, летящие под сводом церкви, колеблющиеся огоньки свечей, руки священника, холод воды в купели. Страх и крик.
Мы строим воздушные замки на фундаменте из снеговых глыб, а бумага превращает их в бетонные столбы, вбитые в дно океана.
И за всем этим стоит страх.
Страх все забыть.
Времени больше нет. Времени больше не будет.
Поэтому мы находим два-три, от силы десяток уцелевших нейронов, которые, возможно, были в той церкви и в той купели, и присоединяем к ним тысячи и тысячи других, которые никогда там не были, и наводим между ними связи, крепи, канаты, протягиваем цепи. Сплетаем силой воображения и эти руки, держащие нас над водой, и качающееся в воде отражение младенческого тела, и густой бас священника над головой, и порыв сквозняка, когда на мгновение приоткрыли дверь, и колыхание свечей в тот миг, и изменившиеся лики святых, и запах ладана и масла, и ощущение теплой капли, стекающей по лбу… И страх и крик, мечущийся под куполом. И белый голубь, медленно и беззвучно плывущий в далекой синеве купола…
И мой отец, сидящий у крыльца бани.
"Привет, Дим". Он поднимает голову и улыбается.
– Привет, пап. Как твои дела?
19. Демографическая программа
Как это делается на Урале.
Мой дед Гоша, обнаружив, что у него уже целых три правнучки и пока ни одного правнука, решил взяться за решение проблемы всерьез. Говорит: это какую же мне штуку придумать, чтобы вы мне правнука родили?
Думал, думал, наконец придумал.
– Я, – говорит дед, – Назначаю. Кто мне правнука родит, тому свою пенсию буду отдавать!
Этим он нас, конечно, сразил. Наповал.
Тетя моя смеется:
– Папа, ты чего-то не то придумал. Они тебе три твоих пенсии отдадут, лишь бы не рожать.
20. Не космонавты мы
Нижневартовск. 1979 год и рядом.
Легенды про Короткого. Который на самом деле был двухметрового роста. В то время на весь Нижневартовский район был один (!!) гаишник. А это больше Франции. Так вот он ловил пьяных водителей. А кто тогда ездил трезвым? Зато его все знали в лицо, по имени-отчеству и уважали. Однажды Короткий напился и ночью загнал Урал с включенным фарами на снежную насыпь рядом с автостанцией. Там снег сгребали, нагребли столько, что получилась целая гора. Гаишник едет мимо и видит: два прожектора в небо светят под углом. Что за притча? Он подобрался поближе. А это Короткий напился и уснул за рулем. Урал заехал на гору и стоит как памятник самому себе.
А в другой раз Короткий пьяный приехал, уткнулся чуть ли не в дом, бросил машину и ушел к себе спать. А это оказалась дверь гаишника. Тот попытался выйти – и не смог, дверь подперло бампером "урала". Так и просидел до момента, как Короткий проспался и поехал вахту отвозить. "Опять этот Короткий!" – сказал гаишник в сердцах. Но ничего с Коротким сделать не мог. А, может, не хотел, кто знает.
Еще. В 2008 году была жуткая зима, мороз под 50 градусов и метель, когда замерзали люди на трассе. Двое, отец и сын ехали на "шестерке", та сломалась. Машин не было. Они сожгли все, что было в машине, даже покрышки, но все-таки замерзли. Только после этого прошла какая-то машина. Потом замерзла целая вахта – "урал" с бытовкой. Машина сломалась, они встали на трассе и замерзли до смерти. Тогда и вспомнили, что во времена освоения Самотлора (1977 год, например), машины не ходили по одной. Всегда парами. Если «урал», то еще с одним «уралом». Если один встанет, на втором люди уедут. Автобусы ходили парами. Икарусы с отоплением. А были и советские, "сараи", рыжевого цвета, в тех холод собачий. А в икарусах греет печка сильно, только сиденья неудобные.