Мои печальные победы
Шрифт:
И все-таки в конце концов именно свободная воля решает исход великих войн и строительств. Не мысли о штрафбате и не страх перед заградотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голодной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинственном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения:
Шумел снежок над позднею Москвой, гудел народ, прощаясь на вокзале, в тот час, когда в одежке боевой мои друзья на север уезжали. КакГрань между принесением в жертву государством своих сыновей и дочерей и добровольным самопожертвованием зыбка и подвижна. Да, множество несогласных с жестокой дисциплиной и скоростью «грозного строительства» томились в лагерях великой страны, но десятки миллионов созидали ее, не щадя живота своего, понимая суровую истину слов вождя: «Мы отстали от передовых стран на 50—100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут». И чуть было не смяли.
За несколько месяцев до смерти в стихотворении «Банкет на Урале» Ярослав Смеляков в последний раз безоговорочно поставил точку и благословил добровольную всенародную жертву, вспомнив о том, что первый в его жизни банкет случился в середине тридцатых годов — «в снегах промышленных Урала».
Я знал, что надо жить смелей, но сам сидел не так, как дома, среди седых богатырей победных домн Наркомтяжпрома. Их осеняя красоту, на сильных лбах, блестящих тяжко, свою оставила черт полувоенная фуражка. И преднамеренность одна незримо в них существовала, как словно марка чугуна в структуре черного металла. Пей чарку мутную до дна, жми на гуляш с нещадной силой, раз нормы славы и вина сама эпоха утвердила.Барельефы этих богатырей, отлитые словно бы из каслинского чугуна, не менее величественны, нежели мраморные статуи богов и героев Эллады. А по своей ли, по государственной ли воле вершили они подвиги, поэт различать не хочет, ибо понимает, что обе силы — и внешняя и внутренняя — двигали ими… Недаром же он, трижды попадавший на круги лагерного ада, ни в одном своем стихотворенье ни разу нигде не проклял ни эпоху, ни свою судьбу, ни Сталина, умело использовавшего для строительства оба могучих рычага истории: вдохновение и принуждение. А ведь в шестидесятые годы рядом со Смеляковым уже писали, уже издавались и Солженицын, и Юрий Домбровский, и Варлам Шаламов. Но как ни старалось поэтическое окружение Смелякова — Евтушенко, Межиров, Коржавин и другие искренние или фальшивые певцы революции и социализма добиться от Ярослава осуждения эпохи первых пятилеток, старый лагерник не пошел на самоубийственный шаг и не предал ни своего призвания, ни своей судьбы. А если и прикасался к «высоковольтным проводам» времени, то с какой-то своей, осторожной человечностью.
Когда встречаются этапы вдоль по дороге снеговой, овчарки рвутся с жарким храпом и злее бегает конвой. ……………………………………… И на ходу колонне встречной, идущей в свой тюремный дом, один вопрос тот самый вечный, сорвавши голос, задаем. Он прозвучал нестройным гулом в краю морозной синевы: Кто из Смоленска? Кто из Тулы? Кто из Орла? Кто из Москвы? И слышим выкрик деревенский, и ловим отклик городской, что есть и тульский и смоленский, естьА к евтушенковско-межировским крикам о тоталитаризме и культе личности Смеляков относился с плохо скрытой брезгливостью. Всем с нетерпением ожидавшим от него после XX съезда партии мазохистского осуждения истории, проклятий тоталитарному режиму, солженицынского, говоря словами Блока, «публицистического разгильдяйства», он неожиданно ответил публикацией стихотворенья «Петр и Алексей».
Петр, Петр, свершились сроки. Небо зимнее в полумгле. Неподвижно белеют щеки, и рука лежит на столе. Та, что миловала и карала, управляла Россией всей, плечи женские обнимала и осаживала коней.Как похож его «строитель чудотворный» на богатырей из Наркомтяжпрома, на Тараса Бульбу, приговорившего к смерти изменника — сына Андрея, на Иосифа Сталина, отчеканившего: «Я солдат на генералов не меняю», когда ему предложили обменять попавшего в плен сына Якова на фельдмаршала Паулюса.
День в чертогах, а год в дорогах, по-мужицкому широка, в поцелуях, в слезах, в ожогах императорская рука. Слова вымолвить не умея, ужасаясь судьбе своей, скорбно вытянувшись пред нею, замер слабостный Алексей.Читаешь и словно бы видишь, как от столкновения мощных и противоречивых чувств из разгневанных очей Петра искры летят, как от стального лезвия, соприкоснувшегося с точильным камнем.
Тайным мыслям подвержен слишком, тих и косен до дурноты. «На кого ты пошел, мальчишка, с кем тягаться задумал ты?»Нет, не в петровской гордыне тут дело, не в сверхчеловеческом тщеславии. Все серьезней: Алексей — это угроза делу Петра, создаваемой его волей новой жизни, будущему России.
Не начетчики и кликуши, подвывающие в ночи, — молодые нужны мне души, бомбардиры и трубачи.Что происходит в этой сцене? Кто и чем жертвует? Кто идет на самопожертвование? И то и другое происходит одновременно. Ибо Алексей — плоть от плоти государевой, он его наследник, его продолжение, и, отправляя сына на казнь, Петр как бы жертвует кровной частицей себя самого… В это мгновенье талант Смелякова взмывает до вершин мировой поэзии, где в разреженном горнем воздухе витают героические души протопопа Аввакума, эсхиловской Антигоны, гоголевского Тараса, пушкинского Медного Всадника:
«Это все-таки в нем до муки, через чресла моей жены, и улыбка моя и руки неумело повторены. …………………………………………………… Рот твой слабый и лоб твой белый надо будет скорей забыть. Ох, нелегкое это дело — самодержцем российским быть!..»И в это мгновенье человеческой слабости лик Петра становится похожим на лик крестьянки-работницы, пожертвовавшей льняным венком ради «стального венца индустрии», женщины, подавляющей свою жалость, которая все равно проступает в почти окаменевших от напряжения чертах: