Мои показания
Шрифт:
Летом за малейшую провинность лишают прогулки. Зато зимой — никогда не лишают!
Ткач
Я уже не помню, в какой камере произошел этот случай: меня несколько раз переводили из камеры в камеру, как и других зэков. Нас было, как обычно, пятеро: Ричардас Кекитас, Петр Семенович Глыня, Костя Пынтя из Молдавии, старик по фамилии Ткач и я. Ткач был украинец, сидел, как он говорил, лет семнадцать — за участие в национально-освободительном движении. Сначала он, как и все, сидел в Мордовии, потом его перевели во Владимир за невыполнение нормы, за религиозность и еще какие-то подобные грехи. Старик был странный, уже не вполне нормальный — про таких зэки говорят «поехал» и выразительно крутят пальцем
Однажды он по секрету от меня спросил Кекитаса, что я за человек, отчего все время молчу (я, действительно, почти не разговаривал). Кекитас хорошо знал меня — мы с ним больше года просидели вместе, кочуя, из камеры в камеру, — знал и мой замкнутый характер, и то, что моя неразговорчивость отчасти объясняется все усиливающейся глухотой. Ткачу он сказал:
— Ты разве не знаешь, он же людоед! Сидит за то, что съел одного деда, вроде тебя. Тут на твоей койке спал один, так он отгрыз ему обе пятки.
Старик сначала не хотел верить.
— А ты обрати внимание, как он смотрит на твои уши, — сказал Кекитас. — Ты бы их поберег, а то ведь съест!
Ткач испугался. Стоило мне сесть на одну с ним скамейку, как он вскакивал и пересаживался. Даже есть стал на койке, а не за столом. Спать он и раньше ложился в шапке — из-за холода; а теперь стал на ночь завязывать уши. Кекитас рассказал мне на прогулке о своей шутке, и я подыграл ему. Как только Ткач пугливо взглядывал на меня, я начинал пристально смотреть на которое-нибудь из его ушей. А однажды, когда он сидел на скамейке, я подошел сзади и ощупал его ухо. Бедняга оглянулся, увидел меня и обомлел. Он закрыл уши ладонями, перебежал к своей койке и долго сидел на ней, не решаясь отнять руки от головы. Вся камера покатывалась со смеху; Кекитас, отсмеявшись, спросил меня:
— Ну, как, Толик, что вкуснее, уши Ткача или пятки Володьки?
Я серьезно ответил:
— Пожалуй, Ткачовы уши вкуснее; если их обжарить, то будут хрустеть на зубах не хуже поросячьих.
Ткач смотрел на меня с ужасом: теперь он вполне уверился, что перед ним людоед.
Надо сказать, что Ткач поверил в выдумку Кекитаса не только от того, что был «чокнутый»; каждый, кто сидел во Владимирке, знал о случаях пострашнее даже людоедства. В одной камере, например, зэки проделали вот что: они раздобыли лезвие, несколько дней копили бумагу. Подготовив все, что надо, они вырезали каждый у себя по куску мяса — кто от живота, кто от ноги. Кровь собрали в одну миску, покидали туда мясо, развели небольшой костер из бумаги и книги и стали все это то ли жарить, то ли варить. Когда надзиратели заметили непорядок и вбежали в камеру, варево еще не было готово и зэки, торопясь и обжигаясь, хватали куски из миски и спешили засунуть их в рот. Даже надзиратели говорили после, что это было страшное зрелище.
Я представляю себе, что в эту историю трудно поверить. Но я сам видел потом некоторых участников страшного пира, разговаривал с ними. Больше всего меня поразило то, что это были вполне нормальные люди. Я не Ткач, и эта история не розыгрыш; я сам видел Юрия Панова из этой камеры — на его теле не было живого места. Кроме этого случая, когда Панов вместе с другими решил полакомиться собственным мясом, он не раз вырезывал куски своего тела и выбрасывал их надзирателям в кормушку; несколько раз вспарывал себе живот и выпускал внутренности; вскрывал вены; объявлял многодневные голодовки; глотал всякую всячину и ему разрезали живот и желудок в больнице. И все-таки он живым выбрался из Владимирки, был на седьмом, а потом на одиннадцатом. Мы рассказали о нем писателю Юлию Даниэлю, когда он оказался на одиннадцатом и подружился с нашей компанией. Юлий сначала не хотел верить, потом стал просить нас,
И вместе с тем Юрий Панов — вполне нормальный человек, ничуть не псих; правда, никакой он не политический, хотя и сидит по политической статье.
Мы в нашей компании на одиннадцатом часто обсуждали вопрос, как людям на свободе объяснить все эти истории, в которые и поверить-то трудно. Ну, хорошо, пусть все эти люди ненормальные; тогда как же можно держать их в тюрьме, в трудовом лагере? Даже по закону их следует перевести в психиатрическую лечебницу или отдать под наблюдение родственникам. А если их держат в тюрьме, если все врачи и комиссии признают их нормальными, — каковы же должны быть условия, толкающие на такие дикие поступки? Ведь на воле тот же Панов и не подумал бы резать себя и жарить свое мясо. Вот над чем стоило бы задуматься нашему обществу — да ведь никто об этом ничего не знает…
Но продолжу о Ткаче. Некоторое время он верил, что я людоед, и берег свои уши. Но вот принесли ларек. Всем нам выдали продукты на рубль двадцать пять; всем, кроме Ткача. У него не осталось никого из родных, кто мог бы прислать деньги на ларек: одних угнали или расстреляли немцы, других вывезли куда-то в Сибирь, и они затерялись. Мы впоследствии пытались написать нашим родным, чтобы прислали денег Ткачу, но наши просьбы вычеркивала цензура. Приходилось делиться с несчастным стариком. Пынтя, Кекитас и я брали по две буханки хлеба, немного маргарину, сыру или колбасы. Каждый из нас отрезал по полбуханки Ткачу, так что всем доставалось по полторы буханки. Делились и маргарином, и всем остальным. После первого же ларька Ткач, попив чаю с хлебом и маргарином, сказал:
— Нет, Толик не людоед.
Кекитас попытался продолжить розыгрыш:
— Ты думаешь, если он тебя угощает, так уж и не людоед! Он хитрый. Я его давно знаю. Просто он хочет сначала откормить тебя. Стал бы он зря хлеб скармливать!
Ткач готов был снова поверить, со страхом глянул на меня, но я не выдержал и рассмеялся. Тогда засмеялся и Ткач, а за ним вся камера. С тех пор Ткач хотя и спал в шапке, но уши завязывать перестал.
Наш дед был не только немного «чокнутый», но и физически очень нездоров. Он все жаловался, что у него болит голова, болит позвоночник, болит сердце. Однажды мы с ним записались на прием к врачу. Во время обхода сестра спрашивает через кормушку: «Больные есть?» Почти все зэки жалуются на какое-нибудь недомогание, особенно зимой. Сестра, не осматривая больного, дает какой-то порошок. А если жалоба превышает ее компетенцию, то она записывает на прием к корпусному врачу. Список обычно получается внушительный: больны почти все. Тогда сестра сама, по своему усмотрению, начинает вычеркивать «лишних». Прием происходит в присутствии надзирателя, принимают всех больных из одной камеры одновременно.
Ну вот, привел нас с Ткачом надзиратель к корпусному врачу. Жаль, не знаю ее фамилии, звали ее Галина. Она обращается к деду с обычным вопросом:
— На что жалуетесь?
— Ох, доктор, все болит, помогите.
— Все не может болеть.
— Весь я болею, дочка…
— Венерическими тоже болеете? — насмешливо спрашивает Галина, переглянувшись с надзирателем.
— А что это такое?
— В штанах, спрашиваю, ничего не болит?
— Ох, болит, болит и в штанах.
— Что ж ты, дед, с педерастами путаешься в твоих-то годах?
Тут только Ткач понял, о чем толковала молодая врачиха. Он сказал ей, что на тюремных харчах и молодой парень не захочет не только педераста, а и бабу… А он жалуется на то, что ходит одной кровью и боли сильные (в нашей камере только у Пынти еще не было геморроя, да и то потому, наверное, что он еще «свежий», недавно с воли). Галина приказывает Ткачу снять штаны, повернуться задом и наклониться.
— Ну, у вас геморрой. Сколько раз в день оправляетесь?