Мои показания
Шрифт:
Мы провели вместе две недели в Москве летом 1968 года на четвертьфинальном матче Таль - Корчной, где Маэстро был тренером Миши, а я — его секундантом. В безнадежно поначалу складывавшемся матче вдруг забрезжила надежда, борьба обострилась, напряжение спало только с последним ходом. Шахматы отнимали почти все время, хотя сейчас и жалею, что не спросил его тогда о многом, что было бы интересно теперь; но я тогдашний имел мало общего с пишущим эти строки, разве что — однофамилец.
После моего отъезда из страны мы регулярно обменивались приветами, чаще всего через Таля. А в 1979, что ли, году, играя в Бундеслиге и коротая как-то время в ожидании поезда на Амстердам на вокзале немецкого городка, вспомнил улыбку его и, надеясь, что поймет от кого, послал открытку
Процесс распада советской империи начался в Прибалтике. В Латвии национальный вопрос стоял особенно остро. Человеческие и профессиональные качества отошли на второй план. Закон шведского короля Густава II Адольфа 400-летней давности (Латвия была тогда частью Шведского королевства) неожиданно вновь стал актуален: «Чтобы никакие евреи и иностранцы в ущерб гражданам Лиф-ляндии терпимы не были». В конце 80-х годов Кобленцу, написавшему свою первую книгу на латышском языке более полувека назад, не нашлось места в составе новой федерации шахмат. Он принял это очень близко к сердцу, знаю, что и болел даже; ему было уже за семьдесят. Несмотря на долгую жизнь, Маэстро еще по-детски верил в чувство благодарности вообще и общественной благодарности в частности. Он был разносторонне одаренным и увлекающимся человеком, что у многих, более заземленных, вызывало чувство зависти или неприятия.
В 1991 году Кобленц уехал из Риги, где родился и прожил всю жизнь, в Германию; немецкий был его языком, сын тоже давно уже жил там, но мир этот, «без России и Латвии», сохранив старые названия стран и городов, выглядел иначе по сравнению с тем, который он когда-то знал. Впрочем, нельзя сказать, что Маэстро эмигрировал в полном смысле этого слова, так как время от времени бывал наездами в Риге. «Документы, подтверждающие право нашей семьи на дом, я собрал почти все, — писал он мне в тот период, — кроме одного: о гибели моей мамы в гетто...»
С конца 80-х у нас снова возобновился контакт, пошел частый обмен письмами, телефонными звонками, особенно после его переезда в Берлин. Он прислал мне свои последние книги — серию вышедших уже в Германии «Тренировок с Александром Кобленцем», все с теплыми надписями, сделанными красивой вязью. Как и в прежних его книгах, переведенных на многие языки, здесь наряду с цитатами великих шахматистов встречаются высказывания Канта, Гёте, Шопенгауэра.
«Школа шахматной игры» - этот учебник Таль назвал в ряду книг, оказавших на него наибольшее влияние. Не думаю, что это был только комплимент своему тренеру. Книга действительно хороша: большого формата, прекрасно изданная, но самое главное — написанная талантливо и с любовью.
Учебники, тренерские дневники, психологические изыскания, книга воспоминаний Маэстро — всё читается с интересом, в первую очередь из-за теплого чувства к шахматам и к людям, связавшим себя с этой игрой. Под его пером любая, даже довольно заурядная, история начинала переливаться цветами персидской сказки, а герои обретали черты Синдбада-морехода. И все же, мне кажется, его книги относятся скорее к жанру оперетт, нежели опер, не достигая очень высокого уровня, главным образом потому, что сам Кобленц был по природе своей человеком энергии и действия, а не созерцания, мысли и анализа.
Обычно он отвечал на мои письма в тот же день. Написанные почти разговорным языком: «Ну так вот, Геня, я получил твое письмо, и ты знаешь, о чем я подумал...», они на четыре пятых состоят из замыслов, планов и проектов, что характерно для молодости, но Маэстро и в свои семьдесят пять был молод. Что бы он ни делал, каждую свою цель и задачу он рассматривал как ступеньку и никогда не присаживался отдохнуть на них. Он был полон энергии и излучал то, что французы называют joie de vivre. У него был смех человека, привыкшего постоянно радоваться жизни или, во всяком случае, удивляться ей, что обычно свойственно ребенку. В нем сохранился тот же запал, тот же позыв к действию, к переменам, та же неприязнь к скуке и покою. Само состояние покоя было для
Возникшая у него было идея — приехать на несколько месяцев в Амстердам — не получила практического воплощения, но он говорил об этом так, как будто играется еще матч Алехин — Эйве, по-прежнему раскладывает в пресс-центре Тартаковер листочки с вариантами, чтобы разнести их по газетам всего мира, есть еще возможность взять очередное интервью у Ласкера, а встреченному в кулуарах Видмару можно сказать, что жизнь, отданная шахматам, удалась. Он говорил о них как о живых людях, с которыми по какой-то причине лишен возможности непосредственного контакта; похожее чувство испытываю сейчас сам по отношению к нему.
В 1991 году в Берлине вышел первый номер «Schach Journab, главным редактором которого стал Кобленц. Он и сам писал в журнале о тренерском процессе,.психологии игры - боюсь, что статьи эти интересны сейчас разве что историку: шахматы конца века слишком многим отличаются от тех, в какие играл Маэстро в кафе Лондона и Мадрида, как, впрочем, и от шахмат чемпионатов СССР, выигранных Талем сорок лет назад.
Рассказ Маэстро о том, как он в задумчивости, разложив теоретические бюллетени на ковре гостиничного номера и ползая на четвереньках, случайно наткнулся на вариант французской защиты, как сообщил об этом Мише за полчаса до начала первой партии матча с Ботвинником и как тот с блеском применил его, вызывает улыбку и выглядит сейчас не менее любительским, чем диалог между Стейни-цем и Гунсбергом во время 12-й партии матча на первенство мира 1891 года. Разыграв дебют (гамбит Эванса), Стейниц, игравший черными, спросил у соперника: «Полагаете ли вы, что я морально обязан избрать ту же защиту, что в матче с Чигориным?» — «Вы не обязаны, — ответил Гунсберг, — но общественность ожидает, что вы будете защищать свою теорию».
Смерть Таля в 1992 году изменила весь жизненный тонус Кобленца; с тех пор Миша стал одной из главных тем его писем. Слова Маэстро о моей посмертной статье о Тале: «Живо, искренне, тепло», — были мне дороже чьих-либо. Он сам начал готовить статью о нем для «New in Chess»: «Я над ней очень серьезно думал, хочу показать свое интимное восприятие Миши, проблему талантливости, ее прогнозирования, взаимосвязь тренера с талантом, его умение стоять в тени, но одновременно благосклонно воздействовать. Мир не понимает, что кроме неназойливых советов или подачи дебютных шпаргалок самое главное, что тренер должен, — это решить проблему одиночества подопечного, стать искренним другом, терапевтом, как Миша в одном интервью меня полушутя назвал. Развеять миф о моцартовской легкости его игры, показать его огромный труд и горькие слезы. Шахматный материал я приведу для подтверждения психологических гипотез. Я только не решил, на каком языке писать, на немецком или на русском. Что-то внутренне тянется к русскому, но вижу твою насмешливую, но добродушную улыбку — думаю, ты простишь мою смелость писать по-русски, веря мне, что не считаю себя Пушкиным и, знаешь, откровенно говоря, даже Чеховым».
Или из другого письма: «Наконец-то налаживается моя последняя, но глобальная идея. Я создал заочную международную рижскую академию имени Михаила Таля, не забудется имя Таля, сумеем через нее донести красоту и глубину его творчества».
В этот оставшийся короткий период его жизни я стал называть его Аликом, и не потому, что Маэстро — было Мишиным и должно было оставаться таковым, скорее оттого, что игривость и фривольность стали как-то неуместными и неправильными.
Вот и самое последнее письмо: «Годы идут, всё ближе перспектива загробного рая. Правда, в моих мемуарах будет глава: письма из загробного мира. Это будет самым веселым куском книги!» И уже в самом конце: «У меня, конечно, трагедия. Собралось столько материалов и мыслей, что они рвутся наружу, а я погибаю в пучине всё новых нахлынувших идей, но теперь я наконец поставлю точку и начну подводить итоги».