Мои воспоминания. Брусиловский прорыв
Шрифт:
– Вы свободны, можете идти домой.
– Очень вам благодарен, но идти не могу, так как моя нога искалечена.
– В таком случае мой автомобиль вас довезет до дому.
Итак, с конвоиром-латышом, в автомобиле латыша Петерса меня доставили домой; нечего и говорить о том, как обрадовалась моя семья увидеть меня вновь дома и живым. Мне объявили, что домашний арест будет состоять в том, что при мне будут состоять всегда дежурные чекисты, а я должен отвести им комнату.
Я указал им на свой кабинет и ушел в спальню, где тотчас же меня уложили в постель. Какое это было блаженство: чистое белье, чистые простыни, прекрасная мягкая кровать, добрые милые лица возле, горячий чай с вином и сухариками!.. Вот это называется счастье для физически усталого, изнемогавшего от грязи и
И только на другой день я узнал правду… Тяжко мне было. Мне рассказывали, что бедный мой брат поднял руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но, умерев, не успел, и рука так застыла, и в гробу он лежал с поднятой для креста рукой. Бедняжки его дочери и тринадцатилетний сын, осиротев, метались в тоске и недоумении, из имения их прогоняли и отнимали все имущество, из городской маленькой квартиры тоже, и не позволяли брать ничего, так как после умершего в тюрьме все реквизируется рабочими.
Я не мог и не знал как им помочь, что делать?! В бывшем их имении еще оставалась старая моя племянница и престарелая француженка-гувернантка, воспитавшая еще их мать. Она от всех революционных потрясений впала в тихое умопомешательство, болела и в бреду все предсказывала будущее. После смерти жены Бориса, еще раньше, в начале революции она все повторяла: «Я вижу еще гроб, и еще гроб, и еще гроб… А нашего дорогого генерала в тюрьме…
Но его роль не кончена, он еще нужен России и Франции!» Бедная старушенция, разум ее затмевался, но сердце оставалось прежним. Спасибо ей за добрые чувства ко мне, за любовь ее к моей Родине наравне с ее дорогой Францией. Она видела гроб Бориса, его сына Алеши, который несколько лет спустя умер от скоротечной чахотки, и свой гроб. Все это исполнилось. Но вот пока я не вижу, какова моя роль и к чему меня Господь задержал на земле?!.
Во время моего ареста и смерти брата в тюрьме много хлопотала и помогала нам жена моего сына Варвара Ивановна. Много горя она принесла нашей семье и, главное, моему сыну, но справедливость требует, чтобы я отметил, как много она сделала своей энергией и находчивостью, чтобы помочь извлечь тело Бориса из тюрьмы, перевезти его в храм Св. Николая Явленного на Арбате, обмыть, одеть, устроить все благолепно и хорошо, по-христиански.
Мои несчастные, растерявшиеся племянницы, неумелые и застенчивые, ничего бы не добились, а Варвара Ивановна воевала с самой Чрезвычайкой и с железнодорожными служащими, пока не добилась того, чего хотела: Бориса отпели и отвезли по железной дороге на родное кладбище в Воскресенск. Странная эта молодая женщина и ранее того без конца хлопотала, чтобы облегчить мне мое заточение в подвале Кремля.
Два раза в день она прибегала к дежурному в комендантскую, приносила в термосах бульон, кофе, какао, папиросы, лекарства, лакомства, фрукты. Не могу не вспомнить всего этого с глубоким чувством благодарности. Она поспевала носить передачи и моему сыну, и Сереже Роману. Все это в каком-то экстазе… А впоследствии извела буквально и моего сына, и меня – и начудачила такого сумбура, что не приведи бог вспоминать.
Итак, я очутился дома, под надзором дежурных чекистов. Их несколько было, но двое мне запомнились больше других: еврей, выдававший себя за украинца, нахал пренеприятный, самонадеянный, несносный. Хорошо, что его скоро услали куда-то. Помню восторг его, когда пришла телеграмма о революции в Берлине.
Я же тогда подумал по адресу императора Вильгельма: «Не рой соседу яму, сам в нее попадешь». Второй часовой мой был латыш, юный, в высшей степени симпатичный, милый, деликатный. Ухаживал за нашей молоденькой горничной, водил моего больного, умиравшего бульдожку Санчика гулять. Очень конфузился, когда я ему говорил, куда и зачем выхожу из дома.
Рассказал он мне, между прочим, о последних минутах жизни расстрелянных министров, при казни которых присутствовал: Протопопова [121] , Белецкого, Щегловитова [122] ,
121
Александр Дмитриевич Протопопов (1866–1918) – российский государственный деятель, промышленник. Член партии «Союз 17 октября», депутат III и IV Государственных дум. В 1916 г., при содействии Григория Распутина, назначен министром внутренних дел. После Февральской революции арестован. В мае 1918 г. амнистирован ВЦИК, однако в августе того же года вновь арестован ВЧК и расстрелян.
122
Иван Григорьевич Щегловитов (1861–1918) – российский государственный деятель. В 1906–1915 гг. – министр юстиции, последний председатель Государственного совета Российской империи (с января 1917 г.). Расстрелян ВЧК в августе 1918 г.
Протопопов был женат на Ольге Павловне Носович, дочери старого кавказского генерала. В ноябре 1916 года, когда жена моя ездила в Петроград с докладом к императрице Александре Федоровне о делах ее склада в Одессе и Виннице, ее вызвала к телефону Ольга Павловна и просила приехать пообедать с ними. Жена моя, по свойственной ей откровенной прямолинейности, сказала Александру Дмитриевичу, когда на пять минут осталась с ним вдвоем:
– Что это рассказывают про вас, в каких гадостях вас обвиняют? Будто вы поддерживаете государыню в ее бреднях о святости негодяя Распутина?
Протопопов взял ее руки, дружески целуя их, и сказал:
– Милая Надежда Владимировна, попомните мои слова: лучше десять Распутиных, чем одна жидовская революция!
– А не думаете ли вы, что именно Распутин двигает страну к революции?
Но тут разговор их был прерван. Вот почему картина его смерти нам была тяжела. Я не оправдываю его действий и поступков, наоборот, я глубоко возмущался ими, но, зная человека, слушать о его расстреле моей семье было жутко, тем более что психология этого молодого латыша, как я уже говорил, даже симпатичного, на вид будто бы кроткого, была нам непонятна. Он рассказывал это спокойно, ухмыляясь, будто о чем-то совершенно простом и естественном. В то время мы еще не привыкли к бесчисленным ужасам революционного террора.
Итак, в продолжение двух месяцев я сидел под домашним арестом. Консилиум врачей определил много бед в моем организме. Хирург Зацепин стал часто навещать меня, доктор Н. Н. Мамонов вплоть до своей смерти не оставлял меня своими заботами. Удивительно это был умный и милый человек и прекрасный, самоотверженный врач. С его смертью я потерял много. Сыпняк, свирепствовавший тогда у нас, свел его в могилу вслед за его многочисленными пациентами.
Наши с ним беседы, его спокойный тон, красивая, видная наружность, чисто русские убеждения – все действовало на меня прекрасно. Это единственный доктор, во всю мою жизнь попавшийся мне на пути, который совершенно для меня незаметно взял меня в руки в вопросе о курении. Я курю с пятнадцати лет, с Пажеского корпуса, итого более пятидесяти лет к тому времени, о котором говорю. Николай Николаевич находил, что теперь это для меня яд.
То же самое находили и другие врачи до него. Но я никого не слушался. А тут вдруг послушался, бросил и за восемь месяцев не выкурил ни одной папироски. После его смерти вскоре изменилась обстановка, я поступил на службу. Изводился вопросом: кому я служу – России или большевикам?.. И вновь закурил, еще в большем количестве, чем прежде. Но я забегаю вперед. Необходима какая-нибудь последовательность в моих записях.