Мои воспоминания. Часть третья. Родина
Шрифт:
«Кто часто их видел, тот, верю я, любит крестьянских детей».
Не люблю Некрасова, но обожаю этот стих: вся Россия в нем с ее нераскрытыми возможностями… Что за материал крестьянские дети; а что из него потом выходило!..
Помню одного совсем маленького, скороспелку, который непременно хотел перейти в следующий класс, но и учитель и батюшка хотели его задержать по причине юности его. Я задал ему десятую заповедь; он начал очень храбро, но скоро запутался во всех этих «не пожелай», запутался и наконец умолк. Я ему сказал, что на следующий год опять приеду и опять спрошу его десятую заповедь. Белокурый был, и в черных ресницах синие глаза. Аистов была его фамилия…
Среди учителей были заслуживающие уважения. Помню в Алабухах старого бородатого Остроумова. Он был с удивительным воспитательным даром; когда ученик волновался, запинался,
— Где Николай Семенович?
— На базар ушел.
Я посидел, поспросил их и уехал домой. Был чудесный осенний день; но пока я ехал те пятнадцать верст к дому, стала надвигаться свинцовая туча, и когда приехал в Павловку, разразилась настоящая зимняя пурга: в окно страшно было глядеть. Я сел обедать, когда вдруг докладывают: «Учитель Остроумов». Приехал извиниться и просить, чтобы я его училищному совету не выдавал.
Милый учитель был у нас в Павловке в начале девятисотых годов, Дмитрий Иванович Добротворский. Сам с детскими глазами, любил детей. Его, пока я был зимой в Риме, скушал управляющий, несмотря на все мои заступничества. Против него выставлялось, что он высек сына кузнеца. Из его собственного письма выходило, что он совершенно прав, что нельзя было иначе поступить, но мне было дело представлено так, что отец кузнеца, да и другие служащие, намереваются подавать протест, что дело грозит перейти в газеты… Я должен был дать свое согласие на увольнение. Но вспомнилось мне, как в детстве однажды старый наш кучер рассказывал нам, как он своего сына Степку пробирал за какую-то провинность: «Уж я его, поганца, таскал-таскал, таскал-таскал…» И вдруг тут такая родительская щепетильность… После уже я узнал, что милый наш Дмитрий Иванович ухаживал за дочерью кучера Петра и на этом пути встретился с сыном управляющего. Вот, значит, что, и тут cherchez la femme. Co своего нового места Дмитрий Иванович всегда присылал мне поклон, а на старом месте его помнили, и те же родители впоследствии говорили об этом случае как о чем-то, чего они сами в толк не возьмут.
Однако лучшее впечатление из всего преподавательского состава производили на меня не учителя, а учительницы из так называемых епархиалок. Меня всегда удивляла разница женского и мужского воспитания в духовной среде. Сравнить семинариста и епархиалку! Все различно; это люди разного склада, разного прикосновения к жизни. Благодаря чему могла определиться такая разница? Надо было быть знакомым с внутренними условиями мужских и женских учебных заведений тогдашнего духовного ведомства, чтобы ответить на этот вопрос. Я же видел только уже готовые образцы этого воспитания и могу только сказать, что всегда недоумевал, как семинарист и епархиалка могли быть брат и сестра. Это были девушки-апостолы. Умные, спокойные, деловитые; и такое женственное с учениками обхождение. Кто когда подведет итог этим труженицам, да и вспомнит ли кто о них теперь? Какой труд и в каких условиях! Подневольная зависимость от сельского начальства, пьяные требования, пьяные угрозы… И двенадцать — пятнадцать рублей в месяц!
Я знал одну, которая содержала мать и в губернском городе малолетнего брата. На Всемирном конгрессе воспитания в Чикаго я в своем докладе о женском образовании в России упомянул о них, и конгресс постановил послать свой привет и сочувствие русской сельской учительнице…
Бесплодность этих учительских усилий, конечно, была не их вина. Тут вина программы и общих условий жизни. Школьная выучка пропадала, усыхала, как усыхает дерево на каменистой почве, в которую корни не проходят. С прелестью детских глаз, со свежестью детской впечатлительности улетучивалось и то малое, что давала школа. Немногие сохраняли, но несли сохраненное в такую же ненужную школу, чтобы учить таких же детей тому, что им впоследствии не будет нужно. И сколько раз, встречая уже взрослыми людьми тех, кого знал детьми, я спрашивал себя: откуда в эти когда-то ясные глаза проникло столько темного расчета, столько скрытности, почему естественные формы обхождения сменились деланной развязностью с каким-то волчьим исподлобием?..
Несколько
В общем, священническая среда безотрадна. Семинарская закваска невытравима, и она кладет печать чего-то узкого, замкнутого, прямо на ключ запертого: какой-то круг, из которого человек никогда не выбивается. Склад ума, речь, выбор слов, шутки, прибаутки — все какого-то ужасного, неизвестно кем выработанного, кем утвержденного образца. Помню, одному батюшке я передавал какую-то статью с просьбой вернуть мне. «Верну, верну, не беспокойся, а себе оставлю копию, заставлю матушку переписать: она у меня хороший писсуар».
Должен сказать, что в учительской среде я никогда не наталкивался на то классовое недоверие, о котором говорил выше и которое так затрудняло естественность отношений с представителями того, что именовалось «интеллигенция». В другом месте я уже имел случай указывать на то, что именно те люди, которые больше всего о свободе и равенстве говорят, те менее всего внутренне свободны и больше всего против равенства грешат.
Хочу здесь привести один еще пример из самого недавнего, уже революционного прошлого. Вы помните того эсера, о котором рассказывал? Того, кто требовал принятия против князя Волконского немедленных мер и который впоследствии пришел ко мне в Тамбов просить денег, чтобы бежать от большевиков? Так вот, этот самый Сергей Аполлонович Полянин, или, как его у нас звали, Аполлоныч, во времена эсеровские заведовал в Борисоглебске санитарной частью. Пришел смотреть и мой лазарет. Заведующая, сестрица Ольга Ивановна Хоперская, все ему показывает. Все его удовлетворило, но прямо в восторг привела чистота двора. А с двором была большая возня, навозу накопилось, отхожая яма через край; заявляли в управу, ходили, ходили, ничего не добились. Пришлось самим рабочих искать и взять мне этот расход на себя. Только за несколько дней до инспекции Полянина кончили чистку, начали огород разбивать. Кстати, вот была прелестная работа: раненые, кто мог, сами работали по разбивке и разделке огорода, с которого никому из работающих не придется пользоваться, — они только копали, сеяли, поливали, а ели те, кто пришел после них: настоящая культурная работа — для неведомого потомка… Аполлоныч высказывал Ольге Ивановне свое восхищение:
— Какой же у вас славный, чистый двор. Кто чистил?
— Князь приказал нанять рабочих и вычистить.
— На какие же средства?
— На свои.
— Неужели?.. И часто он бывает?
— Очень часто, уж в неделю раз всегда.
— Хм… И вы с ним в хороших отношениях?
— В самых лучших.
— Хм… Ну что же, тем лучше.
Да, эти люди так же мало знали народ, который они поднимали, как и тех, против кого они его поднимали. Впрочем, не будем забегать, а я только хотел указать на то, что в учительской среде я вот этого почти не встречал…
Из всего интеллигентно-помещичьего состава нашего уездного населения только один человек был, в котором никогда не заметил тени классового недоверия или того, что я бы мог назвать титулобоязнью. Это была ближайшая наша соседка Ольга Алексеевна Оленина, жившая в селе Посевкине, в четырех верстах от нас. Она была москвичка, урожденная Филомафицкая. Отцом ее был профессор Московского университета, товарищ известного юриста Редкина. В доме у них висела картина, изображающая анфиладу старомодных комнат. В первой комнате несколько человек профессоров — Филомафицкий на диване, Редкий у окна. Такую же картину я видел в театральном музее известного собирателя Бахрушина в Москве; он не знал, я сказал ему, кого она изображает…