Моль
Шрифт:
Когда впервые столкнулся Кулибин с этими часами? Давно. Лет пятнадцать назад.
Кулибин не помнил, на втором или третьем году революции привел его в свою квартиру Решков, но с отчетливостью восстановил подробности этого несколько странного соприкосновения с судьбой одного из видных чекистов.
Зачем тому был нужен Кулибин? Что это? Каприз Решкова, желание отдохнуть от страшной работы там? А может быть искреннее желание душевно поговорить с обычным интеллигентным человеком?
Тогда, пятнадцать или более лет назад, Решков усадил Кулибина на диван, предложил бокал хорошего вина и отличную папиросу. Потом, заметив, что Кулибин рассматривает часы, Решков вдруг сказал, что эти часы — от пола и до потолка — удивительно похожи на саркофаг, внутри которого медленно и обреченно раскачивается диск маятника.
О чем еще говорил тогда Решков? О том, что эти уютные комнаты — чужие, что всё, находящееся здесь — чужое, никогда ему не принадлежавшее. В этой квартире, говорил Решков, не так давно сидел настоящий хозяин. Сидел на этом диване, и думал о чем-то своем, интересном и очень серьезном.
А вот теперь, через пятнадцать или более лет,
— Понимаете? У меня нет сил жить. Но я живу. В чужой квартире. Среди всего чужого. А зачем — и сам не знаю. Не знаю, Владимир Борисович! — с тоской воскликнул Решков. — Скажите мне что-нибудь. Не молчите. Это наш с вами последний разговор.
Кулибин хрустнул пальцами. Перед ним был Решков — сегодняшний, с тяжелыми синцами под глазами, с нездоровым цветом лица — последствия наркотиков.
— Не имеете права молчать, вы обязаны спрашивать, чинить допрос, — склонившись над столом, говорил Решков. — Хотя бы потому, что вам придется дописывать ту книгу, которую я так и не увижу, не прочитаю о самом себе, о герое нашего времени.
— Вы не герой, Леонид Николаевич! Вы — жертва нашего времени. Ужас не в том, Леонид Николаевич, что вы жертва, ужас в том, что вы, будучи жертвой, вы на жертвенник бессмысленной идеи бросаете другие, хорошие жизни. Вы хотите перестать это делать, и не можете. И не сможете. Почему? Этого я не понимаю. Ведь вы не трус. Вы могли бы остановиться. Но не останавливаетесь. Тут какая-то психологическая загадка.
— Загадки нет, — махнул рукой Решков. — Погодите. Я сейчас приду.
Вернулся он минут через пять, порозовевший и оживленный.
«Опять шприц», — подумал Кулибин.
— Я вас слушаю, Владимир Борисович! — с улыбкой сказал Решков. — Вы что-то насчет психологической загадки? Понимаю: она вас интересует! Как находка для вашей будущей книги? Для меня. На себя я смотрю без очков. У меня хорошее зрение. Загадки не вижу. Вы сказали, что я не трус. Вы ошиблись! Вспомните все наши беседы. Вы меня знаете, как ладонь своей руки. Вы меня изучили… изучали, как героя, одного из героев ваших записок. Вы всё знаете обо мне. И одного лишь не знаете, что я… Возможно, есть какое-то другое слово для определения, но я его не нахожу. Я — психический трус! Не психопат в обычном понимании. Психопат не рассуждает. Психический трус трезво оценивает каждый свой шаг, любое свое движение и судорожно цепляется за жизнь. Если бы вы знали, Владимир Борисович, сколько раз я думал об этом и сколько раз сам себе выносил приговор… и продолжаю жить в чужой квартире, среди чужих, никогда не принадлежавших мне вещей… продолжаю командовать людьми, которых я боюсь. Вы можете сказать, Владимир Борисович, что жестокий человек — всегда трус. Не спорю. Но эта истина относится к примитивно жестокому человеку. А здесь… здесь что-то другое. Тут жестокость идеологическая, политическая, жестокость морально опустошенных, наследственных уродов, наконец-таки дорвавшихся до власти. Нет, нет, вину за всё происходящее я не буду взваливать на Ленина, Сталина и Дзержинского. Во всем повинны мы — Решковы. Мы — Решковы — создали и Ленина, и Сталина, и Дзержинского. Без нас, без Решковых, они — нуль. Но этот нуль нужен нам, Решковым, как символ нашей власти над всем чужим, над чужой совестью, над чужой жизнью. Мы добились своего. На нашем знамени кровью должно быть написано: «Да здравствует жестокая трусость!» Трусы управляют всем! Вы думаете, я не удивляюсь этому? Удивляюсь грому народных аплодисментов и глазам с блеском лживого восхищения. Я бывал в театрах, превращенных в залы заседаний, и в Кремле, и еще во многих импозантных местах — и всюду сцена, игра, постановка, комедия «строительства коммунизма», разыгрываемая трусами. А зрители? Вот их-то я и не понимаю! Они делают вид, что комедия им по душе, что они родились и живут лишь для того, чтобы рукоплескать этой скучной, подлой, затянувшейся комедии. Вам приходилось бывать на таких торжествах? Нет? Жаль. Вы видели Ленина или Сталина? Не видели? Тогда приглядитесь к их портретам. На них вы увидите тревожно-трусливые глаза. Даже художники не смогли до конца убрать отблеск трусости из глаз вождей!
— Так всё-таки, на чем же держится ваша власть? — спросил Кулибин.
— Я уже говорил. Добавлю: наша власть держится на нашей боязни свободы и на нашей зависти к этой свободе. Из боязни свободы и из зависти к этой свободе — родилась наша жестокость. Да, из зависти тоже. Отказавшись от свободы — мы завидуем свободным, умным, непринужденным беседам, интересным — чужим — книгам, завидуем всему улыбающемуся, завидуем чужим красивым женщинам. Завидуем, как завидует тип с провалившимся носом, озлобленно посматривающий из-под красных гниющих век на проходящих веселых, здоровых людей. Его мечта: увидеть всё человечество безносым и гниющим! Вы поежились, Владимир Борисович? Вам хочется отодвинуться от таких неуютных представлений? Вы устали, — перейдя на шепот, продолжал Решков. — Но почему устал народ? Почему он празднует очередные октябрьские годовщины — триумф психических трусов? Почему молчит? Что? Память отшибло? Всё предано забвению. Всё забыто. Безнадежность? Но представьте себе, что кто-то вдруг нарушил бы это сонное, рабье равнодушие! Представьте себе, что кто-то нашел пистолет или раскопал спрятанный со времен гражданской войны дедовский или отцовский карабин и выстрелил? Выстрел разбудил бы страну… Но так пока не случилось. И за это страна тяжело платит и еще тяжелее будет платить, будет выполнять нами устанавливаемые законы, подчиняться нашим программам, слушать наши проповеди, петь наши песни… забудет всё своё и будет покорно служить нам. А мне… мне до нестерпимости хочется, чтобы всё это прекратилось, чтобы нам перестало подчиняться, чтобы свергли нас, политических сифилитиков, мечтающих весь мир превратить в морду с провалившимся носом. На меня даже накатывалась иногда дикая мысль произвести тот выстрел, который разбудит спящих, вырвет их из позорного равнодушия. Но я этого не сделал и никогда не сделаю. Потому что я трус …
Кулибину хотелось было сказать, что теперь уже действительно есть всё для заключительных страниц книги, которую не доведется читать Решкову. Но говорить было нелегко. К тому же Решков вдруг засуетился, поправил скатерть на столе, потом — словно вспомнив о чем-то важном — сказал:
— Сколько лет нашей странной дружбе? Счет времени вели вот эти чужие мне часы в чужой, не мне принадлежащей квартире, среди чужих кресел и не для меня собранных книг, стоящих в строгом порядке в чужом для меня шкафу. И вы мне чужой! Добрый, старый и никому не нужный Владимир Борисович. Подождите! У меня есть еще бутылка хорошего французского вина.
Он торопливо вышел в другую комнату. Кулибин услышал, как хлопнула еще одна дверь.
Решков вернулся с вином.
На часах — было после десяти. За окнами уже стояла плотная темнота.
— Вот мы и прощаемся, Владимир Борисович, — сказал Решков, протягивая руку. — Как жаль, что я не смогу узнать, что произойдет после меня. А после меня — начнется послезавтра.
Потом Кулибин ушел… И не знал, что с балкона третьего этажа за его шагами задумчиво следил Решков.
Кулибин двигался медленно. Иногда он останавливался, в недоумении поднимал плечи: ему не верилось, что несколько минут назад определилась граница, некая таинственная черта, за которую послезавтра уйдет Решков, чтобы закончить свою изломанную жизнь.
Уже очутившись в своей неуютной, полуподвальной комнатке, Кулибин еще долго сидел на железной кровати, вперив взгляд в желтую заплату на старом солдатском одеяле. Заплата была маленькая, но на ней, так казалось Кулибину, некий художник с великим мастерством сумел поместить множество выразительных иллюстраций к такой простой и вместе с тем очень сложной биографии Решкова. На заплате была вся его жизнь, за исключением последних минут… потому что в такие последние минуты не верил Кулибин. Он отказывался признать правду слов Решкова, заявившего, что послезавтрашняя жизнь будет продолжаться, но уже без него, Леонида Николаевича Решкова.
Сомнения Кулибина были естественны и законны: он любил Решкова, он хотел сохранить мечту, что Решков, в конце концов, победит самого себя.
Мечта не оправдалась. И об этом будет сказано в за писке —
О последних минутах Леонида Николаевича Решкова
Автор переходит к строчкам, очень жестоким, может быть даже не совсем нужным в своем натурализме. Но от этих строчек Автор не может отказаться. Они, эти строчки, необходимы. Без них не будет до конца понят Решков.