Молчащий
Шрифт:
Работал Хасава, а сам неотступно думал: мало, оказывается, человеку родиться, мало жениться, мало даже состариться, а важно поумнеть, важно через пот и слёзы пройти, чтобы узнать настоящую цену жизни и радости.
И в десять раз дороже, родней были олени, которыми оплачивали ему люди работу, и важная, не всеми понимаемая истина понемногу открылась ему: олень — корень жизни ненцев, его душа.
И через два года крепче стал Хасава, совсем другими глазами увидел жизнь... Как вдруг... полярное солнце опустилось на вершины дальних деревьев золото-красным орлом. Приехали гости, такие неожиданные, дорогие, что Хасава не мог и слова сказать. Приехали дети, сын и дочь, жившие далеко от него,
Сын, взрослый, незнакомый, сел рядом и из кармана, глубокого, как земляная яма, достал бутылку спирта. За чаем и спиртом гости согрелись, разговорились, вспомнили и пожалели покойную мать. Дети жили хорошо. Дочь с семьёй, муж у неё русский, остался с ребёнком. Сын мало говорил о себе, больше пил, но пьяным не становился. Ростом он раза в два выше отца, и, глядя на него, Хасава невольно распрямлял свои худые плечишки. Чувствовалось, что живёт он крепко, основательно, гвоздём в жизни сидит — не выдернуть, не сломать.
На радостях забили оленя, грех для детей жалеть. Дети-гости поели сочного мяса, ещё раз выпили, и, когда усталые с дороги спали рядышком, укрытые большим меховым одеялом, ему вспомнились давние добрые времена, когда была жива их мать, а жизнь, как вешняя вода, только набирала силу. Он долго не ложился, и немая тоже не спала, всё приставляла к груди кусок яркого цветастого ситца, и лицо её светилось-переливалось радостью.
Хасава поднялся, вышел на улицу и, надев поверх малицы меховой гусь, пошёл к оленям. Они узнали хозяина и не встревожились. Отыскав в снегу уютную ямку, вырытую оленем, Хасава уселся в неё, здесь не так сильно дул ветер, можно полежать, подумать. Дети приехали, как хорошо! Будет большой и добрый совет-разговор. Ему будет стыдно и радостно от того, что сумел-таки не упасть на четвереньки, не измазать лицо гадостью и ненцам, сородичам — содрузь-ям своим, может в глаза смотреть. Дети о беде узнали, не стали ждать, когда он попросит помощи, сами приехали.
Было холодно. Жгучий февральский ветер сердито бился о снег, о маленькие северные деревца, корёжа и уродуя их слабые тельца, в нём было много бессильной злости, так непонятной сейчас старому ненцу. Зачем злиться, когда можно радоваться?! Дети приехали, сын приехал, а завтра они выедут в тундру, подальше от женских глаз да ушей, и он сам расскажет сыну о грехах, покается ему. И пусть будет больно, но не чужой человек осудит, а жалеющий сын.
До самого утра не уснул Хасава, готовя себя к ответу, и когда тонкий серебристый дымок поднялся над его одиноким чумом, поспешил к теплу. Дети ещё спали, а немая хлопотала у огня, и Хасава сперва так и застыл у полога — на дочери новое платье. Он не выдержал и тихо засмеялся — значит, и немая не спала, радовалась.
За утренним чаем дети больше молчали, и если начинали говорить, то только по-русски. Слова их, резкие, как кличи воронов, завидевших падаль, наводили на мысль о жестоком споре, который они решили закончить за родительским столом близ родового очага. Немая и старик не мешали им. Дети так не походили на себя вчерашних, что Хасава стал с тревогой подумывать, может, что не так сделал и плохо принял дорогих гостей. Только сейчас он увидел, как повзрослели дети. У дочери из-под узкого, не ненецкого платья, вываливался большой тряский живот, и лицо в морщинках. Сын же по годам был младше её и выглядел молодцом. Поглядев мельком на отца, он что-то сказал сестре,
— Что ты сегодня думаешь делать, сын?
— Отец, я... мы хотели бы... хотим уехать сегодня. Только вот...
— Как?! Как сегодня?! Ты и оленей своих... наших не видел, к матери на могилу... надо бы. Ты слово... — старик чуть не сказал о важном, о чём всю ночь думалось, не спалось, но промолчал, не желая торопить себя и сына в таком деле.
— Оленей я увижу... Ты, отец, — сын половину сказал по-русски, и старику показалось, что специально это сделал.
— Отец, ты знаешь... Мы никогда не приезжали к тебе, не надоедали, ничего не просили... Мы росли сами...
«Как это — сами? Дети не цветы земные, чтобы взять и самим вырасти», — растерянно думал старик, силясь понять, к чему это клонит сын, уж не начинает ли при женщинах мужской непростой разговор.
— Отец, ты должен нам помочь. Нам нужны олени. Ты когда-нибудь должен будешь нам... Ну, понимаешь? Отдать то, что нам положено... По закону.
Хасава опешил:
— Как? Вы ведь живёте там, где олени совсем не нужны. Где вы их будете пасти? И нарт у вас нет, — спросил он, а сам представлял, как у сына в доме с четырьмя острыми углами ходят олени и ищут на полу и стенах ягель.
— Нарт и оленей нам не нужно, а вот деньги нужны, — с раздражением ответил сын и откинулся назад, в тень.
— Но у меня нет денег... есть маленько, но...
— А олени? Разве это не деньги?
— Оле-е-е... — Хасава вдруг с ужасом, почти наяву, ощутил в ладонях тяжёлые, душные пачки денег... Вот они... гладкие, свинцовые... Каждым пальцем, каждой кровяной жилкой на них он ощутил проклятую тяжесть денег, а глаза видели совсем другое... много-много оленьих глаз, больших, застывших в ледяной тоске, а на длинных ресницах висели и не таяли голубые слёзы. Он вскрикнул и торопливо закрыл лицо руками. Но перед взором души с бешеной скоростью стали мелькать: пачки денег и глаза с голубыми слезами. Деньги, глаза, много денег, много глаз... И чтобы не заплакать, он стал тихо, ритмично повторять, покачиваясь взад и вперёд:
— Олени не деньги... Не деньги... Не деньги, нет.
И пока не перестали мелькать перед ним деньги и глаза, он всё повторял тихо и твёрдо: «Не деньги!». Дети смотрели с удивлением и досадой и никак не могли сообразить, что это — забытый ими древний ненецкий ритуал, без которого отцу нельзя обойтись в подобном разговоре, или отец того... с ума сдвинулся.
— Дети! Олени не деньги, — рвущимся от волнения голосом повторил Хасава, понимая, что остался совсем один со своей новой жестокой бедой. Немая, не замечая, что вытирает руки, перепачканные в золе, о новое красивое платье, широко раскрыв рот и глаза, смотрела на брата и сестру. В глазах у неё стояли слёзы.
— Дети, олени — это не деньги, — печально и тихо повторил Хасава. — Это... — и опять замолчал.
Белые, сытые лица детей ничего не выражали, кроме удивления и недоумения. Откуда им, ушедшим из чума с тех пор, как у них перестали плесневеть сопли под носом и как научились подтирать сзади одно место, откуда им, выросшим, выхоленным в чистоте и тепле, знать, что такое олень и какова ему истинная цена. И откуда им познать, что понял их бедный отец через горе, страшней которого и быть не может для ненца. Он стал безоленным, он не может кочевать. Стал птицей без крыльев, стал высохшим деревом без живительных корней. Как хотелось старику самыми сильными словами сказать, что не деньги олени, а братья по жизни, неутомимые, святые братья по судьбе и горю.