Молчащий
Шрифт:
— Я приехал к вам, и как изуродованное дерево пускает в тени и глуби леса свои последние листочки, так и я... хочу искупить вину свою.
есна... скажешь это милое слово и невольно замолчишь, ибо только таким благоговейным молчанием можно выразить всё, чем полна душа. Весна — начало доброй и светлой молитвы, забыв которую, люди стали бы жестокими зверьми, опасными в своём желании выжить, и для этого ушли бы в землю, как сделали это в своё время древние люди — сирти.
Алёшка спешит в стадо. Уже давно начался отёл, и маленькие оленята появляются один за другим, как бы торопясь скорей увидеть и понять, что же такое белый свет. Любопытства в них столько, что за ними нужен глаз да
Стадо паслось недалеко, в тёплой, обогретой солнцем ложбинке, и оттуда неслась многоголосая песня весны: авкали маленькие оленята, беспокоились встревоженные матери, а поодаль, у заберегов ещё скованного льдом озера кричали и гоношились вернувшиеся домой птицы.
У кромки леса Алёшка заметил тонкую струйку дыма. У костра шевелился старик Пэтко. Он перебрался жить в стадо, ел и спал здесь, подгонял крошечных оленят, берёг их от волков и холодов, согревая у костра, и никто не мог уговорить его вернуться в стойбище. Казалось, и не спал совсем, прикорнёт, как весенняя куропатка, и снова бодр. Его маленькая, шустрая собачка делила с ним все невзгоды и скромные радости. Он почти не говорил с людьми, а только работал неустанно, охраняя, в сущности, чужих оленей, ведь ему одному уже ничего не нужно было.
Алёшка подъехал к костру, его собака приветствовала маленькую собачку старика дружелюбным ворчанием. Старик поставил на уголья закопчённый чайничек, лицо его ласково оживилось. Он был рад увидеть Алёшку.
— Садись, чаю попей.
Алёшка сел и внимательно посмотрел на старика. Не верилось, что он оживлён и рад, — в стойбище Пэтко редко подходил к мужчинам, а говорил ещё реже. И поэтому все разговоры казались пустыми, мелочными по сравнению с его суровым молчанием. Теперь же голос его звучал просто, даже весело.
— Пей чай, он ещё тёплый.
— А ты?
— Я много раз пил. Посижу, понюхаю табачку и опять пью. Ночь-то длинная.
Старик говорил с охотой, поглядывая на олених, подходящих близко в поисках лакомого кусочка хлеба. Алёшка отпил из кружки несколько глотков, не чувствуя крепости чая, видимо, старик экономил заварку, растягивая её на всю ночь.
— Ты спал? — спросил Алёшка.
— Спал. Всё спокойно, проснулся — солнце высоко стоит.
Но измождённое до черноты лицо, глаза с застывшими
в уголках слезами, сгорбленная фигурка — всё говорило о том, что не спал, а как весенняя птица дремал сидя, опасаясь, что уснёт, не учует опасности. Может, измученный мыслями, глядел в землю, и голос его весел не от радости, а от готовности спрятать боль, не показать чужому, что он готов сидеть день и ночь, греться у скудного огня, чтобы быть одному, не идти в чум, в чужую жизнь, не показать своего бессилия, доказать, что он может быть нужен.
— Ты не спал, дедушка, — неожиданно для себя сказал Алёшка и тут же пожалел — зачем? Разве он утешит, если старик признается, что не спал, думал и страдал. До свадьбы они были связаны одной болью и ожиданием, а теперь в его чуме живёт не та, которую они оба нетерпеливо ждали. Старик прав — надо молчать. Алёшка нанёс последний удар, когда перестал ждать.
Костёр потух. Но ни тот, ни другой не оживляли его, понимая — никакой огонь и тепло не вернёт им той поры, когда тайно от людей, без всякого слова они были родны друг другу. А теперь...
«...Не моя дочь разжигает огонь в его чуме. Не она веселит ему кровь и принесёт сына. Не она
«...Смогу ли объяснить, что не перестал ждать его дочери, хотя в моём чуме живёт девушка, не ставшая женщиной. Я не взял её и не возьму. Поверит ли? Не засмеётся ли он, если скажу об этом?» — размышлял Алёшка, тоже глядя перед собой. Слова жгли его. Их нужно было сказать, иначе они всё сожгут внутри, и в душе останется один пепел. Какой прекрасной кажется жизнь, пока не начнёшь её жить сам...
Прошло время. Есть особо тяжёлое молчание. Оно подобно казни, которой люди добровольно себя подвергают, не понимая, что природа предоставила им прекрасную, а иногда и единственную возможность очистить и облегчить душу. Уходя из человека, слова уносят с собой яд тревоги, обид и сомнений, подобно тому, как ветер своей яростной силой выносит из леса мёртвые листья, пыль, сухую пожухлую траву — всё, что отжило, отцвело, отшумело. Не щадим, не бережём свои души и до отчаяния жаль, что перестали исповедоваться. А как хочется беспощадной исповеди, чтоб во всём признаться и, затихнув со слезами на глазах, ждать прощения, отпущения грехов.
Первым поднялся старик, не глядя на Алёшку, стряхнул с малицы крошки хлеба и, горбясь пошёл к нарте. Шёл он медленно, с трудом передвигая усталые ноги, но вдруг остановился и так несколько мгновений неподвижно стоял, потом вернулся и сказал тихо, будто не было между ними истошного молчания:
— Я не спал, я теперь часто не сплю, — помолчал опять, раздумывая, стоит ли говорить, но тут же отбросил сомнения.
— Ни один человек не становится деревом вечности, придёт время, умру и я.
Совсем редко начинает говорить старый человек с молодым, считая, что малое дерево зелено да глупо.
— Я умру, Илне приедет на мою могилу, передай ей тогда моё слово.
Старик замолчал, но не раздумья и сомнения мучили его. Сильно и часто билось сердце, и он пережидал, когда оно успокоится. Старик смотрел на Алёшку, самого близкого человека, ибо до конца своих дней этот парень будет носить в себе его последнее слово, и не жалел, что начал.
— Она будет плакать, не жалей её. Я устал ждать. Ты тоже устал. И правильно сделал, что женился. Скажи — я долго хранил чум, поставленный руками её матери, берёг вещи, долго был одинок, но ещё дольше верил ей... Два раза на Вершины Великих гор упадёт и растает снег, и моя жизнь кончится. Я проклял дочь, не щади, скажи ей об этом. Усталость и холод живут во мне, и уже давно моя душа, как чум, в котором больше не разжигают огня.
Старик поник головой, но тут же внимательно посмотрел на Алёшку.
— Часто, кочуя в горах, мы проезжали мимо одного места — Пэ-Сюмб — сердца Великих гор. В особый час ступает там нога человека. Лицом к восходу стоят на неприступных скалах хозяева гор, покрытые божественными одеждами — Белым ягелем, чистым, как седины. В тени теней, глубоко за спинами Великих, я поставил в начале жизни Того, кто дорог мне. Я ездил к нему в дни, когда считал, что счастлив. Ты найди Его. Он одет в наши земные одежды, — старик устал. Иногда легче камни таскать, чем сказать слово. Не скрываясь, он вытер рукавом малицы подступившие было слёзы и ловко оживил костерок. Разгоревшийся огонь вызвал в обоих желание облегчить душу.