Молчащий
Шрифт:
У человека имя по жизни одно, и плохо, если наряду с родным появится другое, липкое, как печать проказы.
Лижущий солнце... Алёшка вышел из чума, сел на нарту и подрагивающими руками раскурил следующую папиросу. Этим позорным именем назовут его люди стойбища и Земли, если узнают обо всём. С таким ли клеймом ехать, как придёт день, в Святилище? С опущенной иль с поднятой светлой головой поедет он не один, а три раза в сердце гор? И ему ли, презренному солнцелизу, откроется самая глубокая из тайн — Тайна Человеческой Души? Что послышится ему, уже старцу, стоящему на конце жизни, — ликующая
Невольно под силой тяжести мысли голова Алёшки наклонилась на грудь, широкие плечи дрогнули, опустились, будто на них уже легла тяжесть позорного имени.
Можно повзрослеть за годы, а можно и за миг один. Невыносимый стыд за себя покорёжил душу, и Алёшка, сомкнув зубы, впервые в жизни скрипнул ими, не в силах перенести огонь постыдного чувства. Маленькие худенькие женщины положили на свои плечи огромную непосильную ношу, которую он, мужчина, голова жизни, хотел... не хотел, а уже небрежно сбросил со своих могучих, сильных рук.
Как поганое мерзкое животное он хотел прожить жизнь за их ломкими спинами, в их трепетные испуганные сердца влил не одну каплю горечи, а из глаз выжал слёзы. А ведь он ни одной их слезы не достоин.
И в том, что этот добротный чум стоит на земле, как крепкое речное дерево, нет его душевных трудов. И что не плач, а смех раздаётся из его тёплого чрева, тоже не его заслуга.
Он солнцелиз... Ни светить, ни греть не научил он себя. Кому было тепло около него? Матери или той, что уехала? Может, Илне забыла обо всём случившемся меж ними уже на следующий день, не вспоминала все годы и не вспомнит никогда.
А эту, чей тонкий, чистый смех несётся из чума, он не просто унизил, а даже не пожалел ни разу, брезгливо оберегая себя во все ночи лета.
Лето прошло, замечательное, лёгкое и чистое время, а он, пыжась от дурацкой обиды, прожил его в позоре, как жаба в грязном болоте своего самолюбия.
Алёшка поднял голову и долго смотрел перед собой, узнавая и не узнавая своё маленькое родное стойбище. У них снова осталось три чумика, как и было зимой. Два чума отделились уже два дня назад. Старик Хасава и не собирался уходить. Он кочевал всё лето, запрягая грузовых быков старика Пэтко.
Маленькое стойбище готовилось ко сну. Собаки улеглись, свернувшись клубочком, под нарты. Голоса постепенно смолкли, казалось, и речка выводила свою озорную песенку потише, боясь нарушить покой усталых людей. И только в его чуме две женщины, всё переговаривались между собой, временами переходя на шёпот. Мать уже несколько раз выглянула из чума. Видимо, им хотелось попить чаю, но они не ре-
иб
шались сесть за стол без него. И Алёшка знал, не потому, что они опасаются, нет, ждать его было для них законом.
Раньше это только разозлило бы его, но сейчас Алёшка почему-то покраснел от мысли, что женщины ждут его, что они не притронутся к еде, как бы ни были голодны, пока он не съест первый кусок. Так было и при отце, Алёшка это помнил отчётливо. Мать не садилась к столу, пока хозяин не выпивал первую чашку, и лишь после этого незаметно как-то подсаживалась, и никто не мог толком сказать, ела ли она вообще.
Давняя картина детства
Желание похвалы, отцовского жёсткого тепла было самым заветным желанием Алёшки. И сейчас, сидя на нарте, он вдруг потерял ощущение времени, и ему, как в детстве, до слёз захотелось ласки отца. Он представил, как не взрослым, а маленьким мальчиком зайдёт он сейчас в чум и увидит отца, сидящего широко и прочно на постели, как спрячет он его под тёплой рукой под мышку, и он заснёт сном усталого охотника, а мать уже сонного вытащит его оттуда и уложит в ласковую постель.
Алёшка с болью вздохнул и совсем неожиданно для себя ощутил усталость, будто он имел долгий и трудный путь и лишь только вернулся и сидит, уверенный, что может спокойно отдохнуть. Сейчас он поднимется и войдёт, усталый телом и духом, исхудавший, войдёт туда, где ждут его мать и и... жена.
Мужчина имеет право на путь, откуда он может возвратиться, и хорошо, если его ждут.
Алёшка поднялся, повёл плечами, скидывая с них невидимую тяжесть и, твердея шагом, неторопливо прошёл метр за метром. На пол пути он остановился, потому что вспомнил ещё одну привычку отца. Прежде чем зайти, отец три раза кашлял, предупреждая, что идёт. Алёшка помнил, как мать, услышав это, быстро бросалась к огню, чтоб, когда в жилище войдёт его хозяин, огонь горел сильно и приветливо.
В чуме стояла тишина, будто там уснули, но он знал, что это не так. Замерев у огня, преклонив колени, ждут две терпеливые женщины.
Горячее волнение перехватило его дыхание, но Алёшка, пересилив себя, три раза кашлянул и всем сердцем почувствовал, как, сорвавшись со своих мест, две женщины кинулись к его огню, чтоб, когда войдёт он, их хозяин, огонь горел бы страстно и сильно.
Он шёл и чувствовал силу своих шагов. У самого входа остановился, перевёл дыхание и, широко откидывая за спину, распахнул полог. Так входит мужчина в пору своей зрелости. И первое, что он увидел, были две женщины, ярко освещённые огнём, потупившие глаза и привставшие с мест. Так делает женщина, когда в чум входит мужчина, хозяин и Господин.
г.
пос. Лаборовая, Байдарацкая тундра
еперь и солнце стало всходить с той стороны, где прячется ночь, — зловеще сказал Кривой Глаз, выпив чашку чая. И совсем тихо добавил: — Чёрным стало солнце.
Хозяева богатого чума — пожилой ненец, две женщины, мальчик лет восьми — выслушали гостя и невольно посмотрели наверх, в мукаданзи, словно хотели убедиться: действительно ли почернел глаз солнца.
Только старый Мерча не поднял головы, откинулся на подушки, покрытые мягкими шкурами; его белая, как январский сугроб, борода легла на широкую грудь. Внешне он остался спокоен. И если бы не едва промелькнувшая в глазах тревога, можно было бы подумать, что его совсем не тронула новость.