Молчащий
Шрифт:
— В нашем стойбище пастухи с ума посходили, будто крови бешеной собаки напились. Глаза вылупили, бегают из чума в чум, шепчутся... — неторопливо, понимая важность того, о чём говорит, продолжал Кривой Глаз. Заметив, что старейший в чуме не слушает, он обращался теперь к его сыну Майме.
Мерча и в самом деле не вслушивался в разговор, он знал: пока Кривой Глаз доберётся до главного, долго ещё будет лукавить да извиваться, как щука под палкой. Он и имя-то своё получил не за то, что правый глаз так сильно косил, словно хотел подсмотреть, что там, за спиной, а за то, что всё в
«Знать, в тундре и впрямь что-то случилось, — размышлял Мерча, — коль оборванцы забегали да зашушукались по углам. Великое солнце не станет без больших пакостей со стороны человека менять путь, указанный ему Яминей. Да и лик его без причин не почернеет».
Старый хозяин чума задумчиво посмотрел на гостя.
— То, что раньше доходило до вас, было слухом, лёгким и безвредным, как оленья шерстинка, как... — Кривой Глаз вцепился зубами в кусок мяса и замолчал.
«Кэле, на этот раз он прав», — подавил рвавшийся наружу вздох Мерча.
По тундре уже давно, подобно позёмке перед пургой, от стойбища к стойбищу, от чума к чуму, ползли слухи о какой-то новой жизни. Они тревожили, пугали и настораживали. Если верить глупым языкам, выходит, будто любой нищий пастух, бедняк из бедняков, может теперь сесть за один стол с богатым, достойным. И не только для того, чтобы разделить еду, но чтобы и разговор завести — сравниться с хозяином стада в величии и силе ума.
Слухи были недобрые, пугали, но вслед за ними не приходило ничего, что могло бы изменить привычный уклад жизни, — жизнь в тундре шла своим чередом. И всё же Мерча месяц назад отпустил пастухов. Выделил каждому по три десятка оленей, кое-что из утвари. И лишь сумасшедшей старухе Варнэ да вдове с мальчишкой Илиром не дал ничего — куда им кочевать? Оставил, правда, и одного пастуха — Тусидора Ехора. Но тот сам не захотел уезжать от хозяина.
Теперь можно ожидать перемен спокойней: людей с таким достатком в тундре — что морошки в месяц умирающего листа.
— Нэвэ, плохое слово ты привёз, — сказал Мерча, давая понять, что нужно бы оставить в покое мясо. Пора гостю продолжить рассказ, а хозяевам узнать, насколько плохо это слово.
— М-ы...м, — промычал Кривой Глаз, опьянённый обильной едой. Вытер лоб ладонью, не торопясь понюхал табаку и только после неопределённо крякнул: — Кхэ-э... Вчера, ещё и солнце не зашло, как из соседнего стойбища приехал Выл-ка. Оленей совсем загнал, еле дышат, сам дрожит, точно важенка перед отёлом, и шепчет: «Нарты... Нарты...».
— Какие нарты? — не выдержав, спросил Майма, хотя и не полагалось сыну хозяина проявлять любопытство.
Широкие плечи, небольшая голова и острый нос, напоминающий деревянный гвоздь, который вколачивают в полоз нарты, делали Майму похожим на коршуна. Косматые брови и смелый, пронизывающий взгляд дополняли это сходство.
— Красные, — глянув на него, важно пояснил гость. — Теперь вместо слухов они ползают от стойбища к стойбищу.
Люди говорят, будто те, кто на Красных нартах, лечат больных, голодным дают мяса. Для этого отнимают оленей, у кого их много.
—
— Вылка их сам видел или только слышал о них? — спокойно спросил Мерча.
— Его глаза видели это так же, как мы видим сейчас твой очаг; У него забрали половину стада и дали какую-то бумагу.
При слове «бумага» Мерча ощутил внутри сосущий холодок. Встречаясь с купцами, старик всегда чувствовал себя мышью, над которой, выпустив когти, повисла сова, потому что торговые люди совали ему в нос какие-то бумаги, точно языком слизывающие шкурки пыжика и песца.
— И они ездят по всем чумам?
— Нет, пастухи указывают им богатые стойбища. Бедняки становятся для Красной нарты глазами и ушами.
Гость, обычно бойкий на язык, говорил сейчас тихо, не растопыривал локтей, изображая богатого, полного достоинства хозяина большого стада. Он был, судя по виду, сам встревожен своими словами.
Мерча, не зная, верить ли гостю, невольно всё внимательней всматривался в его лицо.
Кривой Глаз виновато улыбнулся, будто впервые понял, что к нему не относятся всерьёз, не верят его словам.
— Я говорю правду, Мерча. — Он опустил голову.
Только в очень важную, ответственную минуту один человек в тундре зовёт другого по имени. В чуме стало тихо.
Мерча, подобно каменному идолу, что стоит на берегу священного озера, неподвижно сидел на почётном месте, низко опустив голову. Хозяин чума прятал тревогу, пытаясь перебороть испуг и успокоить взгляд.
Майма, откинувшись на шкуры-подушки и прикрыв глаза подрагивающими веками, крепко сжимал отделанные серебром ножны. Он чувствовал, как кровь короткими сильными толчками бьёт в виски, словно просясь наружу...
— Красные... Подыхающие с голоду волки... — повторял он. — Шелудивые волки!
Это было и страшное проклятие, и самое мерзкое оскорбление, равносильное плевку в глаза. И сейчас Майма, задыхаясь от злобы, твердил эти редко произносимые в тундре слова с яростным остервенением. А перед глазами его стояли олени, олени, олени... Они были частью его жизни. Даже не частью, а всей жизнью: главным в мыслях, желаниях. Без стада человек никто! Червяк, простой червяк. Страшно стать червяком. Любой голодранец в рваных кисах способен раздавить червяка. Как малому ребёнку, потерявшему отца и мать, страшно мужчине потерять оленей.
Две жены Маймы, сидевшие по обеим сторонам стола, почти ничего не поняли, но тоже испугались: если мужчины замолкли, значит, что-то случилось. Среди этих встревоженных, помрачневших людей только мальчик с чистым умным лицом, тонкими высохшими ножками и горбом улыбнулся вдруг — точно икорка в темноте вспыхнула. Узкие светлые глаза его заблестели, но не от слёз, а от сильного волнения. Желая погасить его или просто скрыть, он вскинул к лицу худенькие кулачки.
Не обращая внимания на взрослых, мальчик надел малицу, перекатился через колени деда и на четвереньках пополз к выходу.