Молодая Цветаева
Шрифт:
Глава 20
Последний форт
Поздней осенью 1918 года все же приходится поступать на службу. Сделать этот шаг уговаривает Марину все тот же кротчайший и бескорыстнейший постоялец — Бернгард Закс. Он же находит и место службы.
Теперь Вера Эфрон берет к себе маленькую Ирину. Марина расстается с девочкой на этот раз гораздо тяжелее. В ее дневнике: «14-го ноября, в 11 часов вечера — в мракобесной, тусклой, кишащей кастрюлями и тряпками столовой, на полу, в тигровой шубе, осыпая слезами соболий воротник, — прощаюсь с
Ирина, удивленно любуясь на слезы, играет завитком моих волос. Аля рядом, как статуя восторженного горя.
Потом — поездка на санках. Я запряжена, Аля толкает сзади — темно — бубенцы звенят — боюсь автомобиля…»
Накануне этого дня Цветаева впервые пришла в Информационный отдел Народного комиссариата по делам национальностей.
Он разместился на Поварской улице в бывшем особняке графа Соллогуба, известном всей Москве как «дом Ростовых», — то есть дом, описанный Львом Толстым в «Войне и мире». Это обстоятельство греет сердце Марины, старающейся не вспоминать другое: что совсем недавно отсюда выехала устрашающая «Чрезвычайка» — Чека.
К счастью, место службы — в двух шагах от Борисоглебского переулка.
Занятие в Комиссариате ей поручено странное: составлять архив газетных статей, подклеивая их на карточки и аннотируя. Рабочее место — в зале с розовыми стенами и мраморными нишами окон. Две огромные занавешенные люстры свисают с потолка.
Газеты, которые ей теперь нужно читать по долгу службы, переполнены известиями о ходе Гражданской войны. «Ворох папок. Есть в простыню, есть в строчку. Выискиваю про белогвардейцев. Перо скрипит… — Так вспоминала она эти месяцы в автобиографической прозе «Мои службы». — Под локтем — Мамонтов, на коленях — Деникин, у сердца — Колчак. — Здравствуй, моя “белогвардейская сволочь"! Строчу со страстью».
Она не знает, что ее муж в это время уже продвигается к Москве с частями Мамонтова. Не дождавшись приезда жены и детей в Крым, он снова ушел воевать в начале октября, но известий о нем у Марины давно нет…
Отдел, где она служит, называется «Русский стол», а есть еще столы эстонский, латышский, финляндский, польский, бессарабский… Полагается приходить к десяти утра, но на опоздания здесь смотрят сквозь пальцы. И Марина успевает до прихода на работу отстоять в нескольких очередях: «за молоком на Кудринской, за воблой на Поварской, за конопляным на Арбате», еще где-то — за солью. Иногда она и совсем не появляется на рабочем месте, и ничего — сходит с рук.
Ей приходится привыкать к тому, что обращаются к ней теперь — «товарищ». Сначала с неприязнью, потом с любопытством она вглядывается в своих сослуживцев. Одни вызывают ее брезгливую иронию, другие — сочувствие. Среди последних юная девушка с землисто-серым лицом, не снимающая траура по своему жениху, расстрелянному большевиками, и молодой парень — волжанин, богатырь, робкий и вечно голодный. Но Марина — самая неблагополучная из всех. В обед, когда другие идут в столовую поглощать котлеты из конины, она остается в своей зале — пьет чай из какой-то коры с сахарином: конина ей не по карману. Она и одета хуже всех: ходит в мужской фуфайке мышиного цвета и в
Осенью 1918 года она записала сама о себе в своей тетрадке: «Я абсолютно declass'ee. [7] По внешнему виду — кто я? 6 ч. утра. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным ремнем (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.
Из-под плаща — ноги в серых безобразных рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье.
Я не дворянка (ни гонора, ни горечи), и не благоразумная хозяйка (слишком веселюсь), и не простонародье… и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь, — будут носиться!).
7
Declass'ee — деклассированная (вне сословия) ( фр.).
Я действительно, абсолютно, до мозга костей — вне сословия, профессии, ранга. — За царем — цари, за нищим — нищие, за мной — пустота».
Ей приходится самой тащить на саночках домой два пуда мерзлой полугнилой картошки, которую выдали в Наркомате сотрудникам; нет никого, кто помог бы ей в этих тяготах. Но еще и потому ей не предлагают помочь, что на людях она всегда смеется: так проявляет себя цветаевская гордыня. Гордыня особая: она крепко держится на основаниях, которые многим показались бы совсем странными. «Самое главное, — записала сама для себя Цветаева в дневнике, — с первой секунды Революции понять: всё пропало! Тогда — всё легко».
Сахарин, и «товарищ», и очереди, которые приходится теперь чуть не ежедневно выстаивать, — все это в ее глазах не сама жизнь, только ее оболочка. Подлинная жизнь скрыта от посторонних глаз. Но она-то и помогает пересиливать внешние беды.
Справа и слева окруженная газетными вырезками, Марина неотступно поглощена своим делом. Она обдумывает очередную сцену пьесы, в ее ушах звучат строки, строфы, рифмы. Заветная тетрадка всегда при ней, заполненная множеством вариантов, и именно тут бьется пульс ее жизни — той, которую она переживает по-настоящему, всерьез!
Это ее защита от кошмаров внешней жизни, она сама об этом писала:
Мое убежище от диких орд, Мой щит и панцирь, мой последний форт От злобы добрых и от злобы злых — Ты — в самых ребрах мне засевший стих!В зале «дома Ростовых», где она сидит, ничего не осталось от прежнего убранства, кроме розовых стен. Подняв голову от стола, еще можно увидеть сквозь стекла окон белую колоннаду флигелей особняка. А что же там — в ее тетради?
«Очаровательный розовый будуар XVIII века. На туалете, у овального зеркала с амурами и голубками, — шкатулки, флаконы, пудреницы, баночки румян. На полу, прислоненная к розовой кушетке, гитара с розовыми лентами. Розы на потолке, розы на ковре, розы — гроздьями — в вазах, розы — гирляндами — на стенах, розы — везде, розы — повсюду. Сплошная роза. — На столике два бокала шампанского, в одном — недопитом — роза.
Вечер. Горят свечи. Маркиза д’Эспарбэс и герцог Лозэн играют в шахматы…»