Момент бури (сборник)
Шрифт:
Не замечая жара, который шел от развалин, Дрю ступил на пепелище. Было еще слишком темно, и он не мог толком разглядеть что к чему. У горла на потной коже играли красные блики. Он стоял, как чужак, попавший в новую необычную страну. Здесь — кухня. Обуглившиеся столы, стулья, железная печка, шкафы. Здесь — прихожая. Здесь — гостиная, а вот здесь была их спальня, где…
Где все еще была жива Молли!
Она спала среди рухнувших балок и докрасна раскаленных матрасных пружин и железных прутьев.
Она спала как ни в чем не бывало. Маленькие белые руки, вытянутые
Дрю застыл, не веря собственным глазам. Посреди дымящихся остатков спальни она лежала на мерцающей постели из углей — на коже ни царапинки, грудь опускается и поднимается, вбирая воздух.
— Молли!
Жива и спит после пожара, после того, как обвалились стены, как на нее обрушился потолок и все кругом было объято пламенем.
У него на ботинках дымилась кожа, пока он пробирался сквозь курящиеся развалины. Он мог бы сжечь подошвы и не заметить…
— Молли…
Он склонился над ней. Она не шевельнулась и не услышала. Не заговорила в ответ. Она не умирала, но и не жила. Она просто лежала там, где лежала, и огонь окружал ее, но не тронул, не причинил ей никакого вреда. Полотняная ночная рубашка была цела, хотя и припорошена пеплом. Каштановые волосы, как по подушке, разметались по куче раскаленных углей.
Он коснулся ее щеки — она была прохладной. Прохладной в этом адовом пекле! Губы, тронутые улыбкой, подрагивали от едва заметного дыхания.
И дети были тут же. Под дымной пеленой он различил в золе две маленькие фигурки, разбросавшиеся во сне.
Он перенес всех троих на край поля.
— Молли, Молли, проснись! Дети, дети, проснитесь!
Они дышали и не двигались. Они не просыпались.
— Дети, проснитесь! Ваша мама…
Умерла? Нет, не умерла. Но…
Он тряс детей, словно те были во всем виноваты. Они не обращали внимания — им снились сны. Он опустил их на землю и застыл над ними, а лицо его было изрезано морщинами.
Он знал, почему они спали, когда бушевал пожар, и все еще спят. Он знал, почему Молли так и будет лежать перед ним и никогда больше не захочет рассмеяться.
Могущество косы и пшеницы.
Их жизнь, которой еще вчера, 30 мая 1938 года, пришел срок, была продлена по той простой причине, что он отказался косить пшеницу. Им полагалось погибнуть во время пожара. Именно так и должно было быть. Но он не работал в поле, и поэтому ничто не могло причинить им вреда. Дом сгорел и рухнул, а они продолжали существовать, остановленные на пол пути, не мертвые и не живые. Ожидая своего часа. И во всем мире тысячи таких же, как они, — жертвы несчастных случаев, пожаров, болезней, самоубийств — спали в ожидании — так же, как спала Молли и дети. Бессильные жить, бессильные умереть. Только потому, что кто-то испугался жать спелую пшеницу. Только потому, что один-единственный человек решил не работать косой, никогда больше не брать этой косы в руки.
Он посмотрел на детей. Работа должна исполняться все время, изо дня в день, беспрерывно и безостановочно: он должен косить всегда, косить вечно,
Что ж, подумал он. Что ж. Пойду косить.
Он не сказал им ни слова на прощанье. Он повернулся (в нем медленно закипала злоба), взял косу и пошел в поле — сначала быстрым шагом, потом побежал, потом понесся длинными упругими скачками. Колосья били его по ногам, а он, одержимый, неистовый, мучился жаждой работы. Он с криком продирался сквозь густую пшеницу и вдруг остановился.
— Молли! — выкрикнул он и взмахнул косой.
— Сюзи! — выкрикнул он. — Дрю! — И взмахнул еще раз.
Раздался чей-то вопль. Он даже не обернулся взглянуть на пожарище.
А потом, захлебываясь от рыданий, он снова и снова взмахивал косой и резал налево и направо, налево и направо, налево и направо. И еще, и еще, и еще. Выкашивая огромные клинья в зеленой пшенице и в спелой пшенице, не выбирая и не заботясь, ругаясь, еще и еще, проклиная, содрогаясь от хохота, и лезвие взлетало, сияя на солнце, и шло вниз с поющим свистом!
Вниз!
Взрывы бомб потрясли Москву, Лондон, Токио.
Коса взлетала и опускалась как безумная.
И задымили печи Бельзена и Бухенвальда.
Коса пела, вся в малиновой росе.
И вырастали грибы, извергая слепящие солнца на пески Невады, Хиросиму, Бикини, вырастали грибы все выше и выше.
Пшеница плакала, осыпаясь на землю зеленым дождем.
Корея, Индокитай, Египет. Заволновалась Индия, дрогнула Азия, глубокой ночью проснулась Африка…
А лезвие продолжало взлетать, крушить, резать с бешенством человека, у которого отняли — и отняли столько, что ему уже нет дела до того, как он обходится с человечеством.
Всего в нескольких милях от главной магистрали, если спуститься по каменистой дороге, которая никуда не ведет, всего в нескольких милях от шоссе, забитого машинами, несущимися в Калифорнию.
Иногда — раз в несколько лет — какой-нибудь ветхий автомобиль свернет с шоссе; остановится, запаренный, в тупике у обугленных остатков маленького белого дома, и водитель захочет спросить дорогу у фермера, который бешено, беспрерывно, как одержимый, днем и ночью работает в бескрайнем пшеничном поле.
Но водитель не дождется ни помощи, ни ответа. После всех этих долгих лет фермер в поле все еще слишком занят, занят тем, что подрезает и крошит зеленую пшеницу вместо спелой.
Дрю Эриксон все косит, и сон так ни разу и не смежил ему веки, и в глазах его пляшет белый огонь безумия, а он все косит и косит.
Челси Куинн Ярбро
Лягушачья заводь
Что бы там ни говорил мистер Томпсон, день для ловли лягушек и рыбы выдался отменный. Вокруг утреннего солнца был двойной ободок, так что погода обещала быть ясной. Мама еще спала, когда я встала. Отыскав кусок зачерствевшего пирога, который мама спрятала накануне вечером, я схватила болотные сапоги и сетку и побежала к ручью. Мне и впрямь следовало уносить ноги побыстрее. Они считают, что мне вообще нельзя спускаться к ручью — мол, там, внизу, опасно.