Момент
Шрифт:
— Ничего подобного. У тебя нет никаких доказательств того, что твои родители сообщили властям и…
— Пожалуйста, пожалуйста, прекрати свои попытки найти разумное объяснение. Проблема этой страны в том, что ты вынужден предавать других, чтобы выжить самому. Но в итоге ты предаешь себя.
Меня так и подмывало сказать «Мы все предаем себя», но я знал, что это прозвучит наивно и упрощенно. Глядя на нее, такую печальную, растроганный тем, что она доверяла мне настолько, что захотела поделиться своей тайной болью, я ловил себя на
— Извини… — прошептала она. — Мне так жаль…
— Тебе не о чем сожалеть, — ответил я. — Не о чем.
— Ты замечательный парень… — Она по-прежнему была не в силах поднять на меня глаза.
— А ты замечательная девушка.
— Нет.
— Говорю же тебе: да.
— Но ты едва меня знаешь.
— Ты удивительная…
— Ты говорил это вчера.
— Да, и с тех пор не изменил своего мнения.
Она рассмеялась, потом затихла и крепче сжала мою руку.
— Никто никогда не говорил мне таких слов… — наконец произнесла она.
— В самом деле? — Я надеялся, что у меня не слишком удивленное лицо.
— Мой брак… это была любопытная сделка.
Я промолчал, ожидая продолжения. Но она вдруг потянулась к меню и пачке сигарет:
— Я умираю от голода. Целый день ничего не ела…
— Тогда давай закажем, — улыбнулся я.
— Спасибо тебе, — сказала она, и я знал, что она благодарит меня за то, что я не стал расспрашивать о ее браке.
Подошел официант. Мы оба заказали пасту. Я предложил заказать бутылку белого вина. Она согласно кивнула, добавив:
— Я открыла для себя итальянскую кухню только после того, как меня выдворили из ГДР. Сыр пармезан, лингвини, соус из моллюсков, настоящие мясные фрикадельки — все это была еда с другой планеты. Но ты, выросший в Нью-Йорке, должно быть, перепробовал все-все-все.
В следующие полчаса она дотошно выпытывала у меня подробности моего детства на Манхэттене. Ей хотелось знать обо всем, что меня окружало, о маленьких ресторанчиках («Таверна Пита» или «Биг Вонг Кинг» на Моттстрит в Чайна-тауне), где я регулярно обедал с отцом, о бродвейских театрах, куда меня водили ребенком, о приколах Ист-Виллиджа начала семидесятых. Она даже заставила меня продемонстрировать разницу между бруклинским и бронксовским акцентами, и особенно ее рассмешило, когда я копировал интонации своего отца (Howyadoin? [72] ), типичные для бруклинского Проспект-Хайтс.
72
How (are) you doing? (англ.) — Как дела?
За едой Петра заметно расслабилась. Спагетти «карбонара» были и впрямь хороши, и домашнее белое вино шло на ура. Когда я заметил, что она заставила меня слишком долго говорить о Нью-Йорке
— Но я хочу знать о тебе все… за исключением твоих бывших девушек. Или, по крайней мере, не сейчас.
— Ну, уж тут мне похвастаться нечем.
— Когда доходит до этой части жизни — интимной, — всегда есть что рассказать. И к тому же вино развязывает языки.
— Но ты же сама сказала, что мы сейчас не будем об этом.
— Хорошо, оставайся загадочным.
— Не более загадочным, чем ты.
— Да, но я чувствую, что твоя история куда счастливее моей.
— Что, твоя история так печальна? — спросил я.
— Да. Очень.
Выудив из пачки сигарету, она сказала:
— Я не против еще одной бутылки вина, если ты не возражаешь…
— Возражаю? — Я протянул руку и погладил ее по щеке. — Это так…
Но, прежде чем я смог закончить фразу, она приложила палец к моим губам:
— Не надо ничего говорить, Томас. Я и так знаю. Я знаю, поверь.
И тут неожиданно она обхватила голову руками, словно сил больше не было терпеть.
— Что-то не так? — спросил я.
— Я не могу…
Ее охватила дрожь. Она прижала пальцы к глазам. Я снова потянулся к ней, но она оттолкнула мою руку.
— Я не могу… — снова произнесла она, теперь почти шепотом.
— Не можешь что?
— Томас, пожалуйста, уходи сейчас.
— Что?
— Просто уходи и освободи себя.
— Уйти? Об этом не может быть и речи. Я не позволю тебе оттолкнуть меня… нас. Тем более теперь, когда я точно знаю…
— И я знаю. Я знала это в тот самый момент, когда впервые увидела тебя. Вот почему я прошу тебя уйти. Потому что это невозможно…
— Почему невозможно? Почему? Ты для меня всё…
Она вдруг встала из-за стола, схватила свои сигареты.
И, словно ниоткуда, прозвучали три слова:
— Ich liebe dich.
Я люблю тебя.
Она бросилась к двери.
Я швырнул на стол деньги и выбежал следом за ней. Но Пфлюгерштрассе была пустынна. Я несколько раз прокричал ее имя. Я бегал взад-вперед по улице, заходил в подъезды незаколоченных домов, заглядывал во все переулки и звал ее. Но ответа не было. Только ветер бился в покореженные железные заборы, окружающие эти проклятые здания. Я пошел назад, снова оглядывая улицу. Но, как и в любом богом забытом месте, вокруг не было ни души. Петра исчезла.
Голова шла кругом, и не только из-за ее внезапного бегства. Слишком много всего произошло в эти сумасшедшие последние минуты нашей встречи. И эти три слова в конце… Она не шутила, я был абсолютно уверен в этом. Как и в том, что все другие сказанные слова — «Я знала это в тот самый… Ты для меня всё», — пусть и казавшиеся бредом, были чистой правдой.
Повалил мокрый снег, холодный и липкий. Мне срочно нужно было в тепло, но не хотелось идти ни в метро, ни домой. Я хотел найти Петру. Но как это сделать, не зная ни адреса, ни телефона…